Ясно, что он с тоской вспоминал Варшаву, Краков и польских красавиц: “С тобою случится, что и со мною, пройдет неприметно на службе время, придавит дряхлость и не будет жены. Я здесь чувствую сей недостаток, общества нет, женщины дики, мужья ревнивы, и, храня пристойность, дела сии прикрываю я такою тайною, каковой у нас не требует и самая наиболее о чести пекущаяся праведница. Прегадкая жизнь!”

Он, стало быть, не отказывал себе в радостях жизни, но было это слишком хлопотно.

Впрочем, он со временем найдет выход из этого положения и вернется в Россию отцом четырех сыновей и дочери…

Но в ожидании реакции на свои представления о Персии у него были заботы посерьезнее, чем интимная конспирация в стране ревнивых мужей.

Лейтмотивом всех его писем и рапортов в первые месяцы проконсульства было ужасающее положение солдат и офицеров.

Обстоятельно вникал я в образ жизни войск на линии и в Грузии. Нимало не удивляюсь чрезмерной их убыли. Если нашел я кое-где казармы, то сырые, тесные и грозящие падением, в коих можно только содержать людей за преступления; но и таковых мало, большею частию землянки, истинное гнездо всех болезней, опустошающих прекрасные здешние войска. Какая тяжкая служба офицеров, какая жизнь несчастная! Предупредите государя, что я буду просить денег на постройку казарм и госпиталей, и ручаюсь, что кроме сохранения людей, сберегу я и деньги в других многих случаях…

Он умоляет Закревского пресечь традицию, по которой на Кавказ отправляют офицеров служить в наказание, что засоряет офицерский корпус людьми неспособными и нерадивыми.

Далеко не в восторге он и от своих генералов и со свойственным ему безжалостным сарказмом рисует не только индивидуальные портреты, но и общую картину: “Мерлини у меня такая редкая скотина, что уж грех кого-нибудь снабдить им, и всеконечно надобно оставитьу меня, ибо я почитаю в лице его волю Бога, меня карающего. Есть какие-нибудь тяжкие грехи мои! Представь жалостное мое положение, что я должен дать ему бригаду, ибо он сколько ни скотина, но по общему закону природы требующая пропитания, а в теперешнем состоянии заводного животного он скоро должен умереть от голода. Истолкуй мне, почтенный Арсений, какой злой дух принуждает вас производить подобных генералов? Не изобрел ли кто системы, доказующей, что генералы суть твари совсем для войск не надобные и что они могут быть болванами, для удобнейшей просушки с золотым шитьем мундиров? Это было бы преполезное открытие, которое бы многим простакам доказало, как грубо доселе они ошибались. Сообщи мне о сем для моего успокоения, если то не тайна государственная”.

Он понял, что придется энергично и небезболезненно перетасовывать офицерский состав, чтобы быть уверенным в эффективности планируемых боевых действий.

Он сразу же отметил несколько дельных и опытных офицеров и выдвинул их в полковые командиры.

Он знал, что может положиться на братьев Вельяминовых, старший из которых генерал-лейтенант Иван Александрович командовал 20-й дивизией, разбросанной на большом пространстве, а младший Алексей Александрович, его соратник по наполеоновским войнам, произведенный по его просьбе в генералы, стал – как и было задумано, – начальником штаба корпуса.

К нему прислали Мадатова, что было большой удачей.

Князь Валериан Григорьевич Мадатов (подлинное имя Ростон Глюкиевич Мехрабенц), “из армянских князей Карабахского ханства”, был ценен не только абсолютной храбростью, которую он доказал в войнах с турками и французами не только опытностью профессионального кавалерийского офицера, но и знанием горских обычаев и языков. Он родился и до пятнадцати лет лет жил в Карабахе. Этот армянский аристократ и русский генерал с его анекдотическим французскими далеко не совершенным русским языком был постоянной мишенью добродушных шуток Ермолова, который при этом, как мы знаем, чрезвычайно высоко ценил его. Он писал Закревскому, что Мадатов “отправлен в Карабахское ханство командовать расположенными там войсками и надзирать за управлением хана. Какое предоброе и бескорыстное создание! Там надобен такой, ибо Котляревский обворожил их своею честностию и бескорыстием. Этот человек не по одним способностям военным достоин почтения. Его надо уважать по строгим правилам его поведения. Простой народ лучший в сем случае свидетель. Жаль, что у нас немного ему подобных! Я доволен, что имею Мадатова… Жесты его и русский язык еще стали совершеннее”. (Как это сочеталось с его презрением к “армяшкам”?)

Котляревский был легендарным героем предшествующей персидской войны, ушедшим на покой из-за тяжелейших ранений, и сопоставление с ним Мадатова говорит о многом.

О бедственном положении солдат и офицеров он вспоминает в письмах Закревскому непрестанно. В тот самый день 17 апреля 1817 года, когда отбыл он в Персию, Алексей Петрович отправил своему влиятельному другу письмо, в котором говорил с горечью: “Теперь, вникнув в службу в здешнем краю офицеров и солдат, вижу я, что в России о ней понятия не имеют и не отдают должного ей уважения. Представь состояние офицера. Полки раздроблены мелкими частями. Редко по несколько офицеров живут вместе. Случается, что офицер живет один в несчастной землянке, если на границе, то непременно в степи, ибо по причине войн жители места близкие к границам оставляют. Но если бы даже и селения были близки, они так бедны, что нередко первейшей потребности не могли бы доставить нуждающемуся офицеру. Прибавь к тому незнание языка земли. Я не понимаю, как живут офицеры, что могут они доставать в пищу себе. Бога ради самого, выпросите у Государя деньги на казармы. У меня редко где менее баталиона будет вместе, будут и по два иметь непременные квартиры. Я буду всевозможно избегать раздроблений, и кроме необходимейших постов, не буду отделять войски или по крайней мере целою ротою вместе, и сии посты будут служить школою офицеров, в которой будут усматривать расторопность их, сметливость, способность распорядиться и заботливостию о сбережении людей. На посты сии будут избираемы благонадежнейшие офицеры и посты сии будут крепкою заставою, чрез которую обер-офицер должен прийти к производству за отличие. Здесь в короткое время моего пребывания заметил я несколько отличнейших офицеров, которые впоследствии должны быть наилучшими помощниками начальникам в здешней земле”.

То, что замыслил Алексей Петрович, было в некотором роде революцией в тяжелом быте Кавказского корпуса. Знаменитые в будущем базовые поселения кавказских полков со штабом и обширным хозяйством, куда солдаты с радостью возвращались из тяжелых экспедиций и где принимали солдат полков-побратимов, изнуренных походом, – это были результаты деятельности Ермолова.

Он постоянно возвращается к этой проблеме: “Хочется мне для несчастных здешних войск выстроить хорошие жилища и улучшить образ жизни их. Сие есть единственное средство избежать смертности, опустошающей здешние войска. С ноября месяца прошу, чтобы мне отдали в распоряжение 100 000 медью, которые здесь находятся без употребления, и до сего времени ответа не имею. Пришло время начать работы и приуготовление разных материалов, у меня нет денег, и, не будучи уверен, что их когда-нибудь дадут мне, не смею употреблять большого количества из экстраординарной суммы. Пройдет весна, летом от жаров работать невозможно, и так год уже почти и потерян. А людей в лишний год сколько умрет без нужды, что и всею требуемою суммою не заменишь”.

Тяжба Ермолова с петербургской бюрократией, начавшаяся с первых месяцев его командования, продолжалась все десятилетие и стоила ему немало сил, надобных на совершенно иное.

Каждое разумное решение Петербурга он встречает с восторгом: “Как благодарен я вам за исходатайствование поселении, чтоб за наказание офицеров и солдат не определять в Грузинский корпус. До сего времени мы беглецами своими комплектовали неприятельские войски. К стыду нашему, есть у них и офицеры наши, но надеюсь не будет того впредь”.

Речь идет, разумеется, о персидской армии.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: