— Я это очень понимаю, — тихо сказал Меркурий Афанасьевич.
— Вирский сразу выделил меня из толпы. У него, как и у его приемного отца, было редкое чутье на людей мистического склада. Но в первое наше знакомство я этого, конечно, не знал. Предстал перед ним обыкновенным дурачком. Когда он подошел ко мне и спросил мое имя, я плюнул в него и назвал непотребным словом. Охранники хотели меня избить, но он остановил их.
— Этот человек нужен мне, — сказал он, пристально рассматривая мое лицо, — как типаж для моей картины.
— С каких это пор вы рисуете идиотов? — спросил его редактор журнала.
— Он не идиот, а юродивый, — отвечал Вирский, — я сейчас как раз работаю над большим полотном под названием «Уходящая Русь». Я собираюсь заголить и высечь старую Московию.
— Государственный заказ? — со значением спросил редактор. — Я слышал, что-то подобное пишет Павел Корин.
Лицо Вирского передернулось от ненависти. Через много лет мне довелось видеть коринское полотно. Какое высокое чувство иерархии! С каким трагическим достоинством он изобразил наш исход! Вирский свою картину не закончил. Что-то мешало ему, и это приводило его в бешенство. Были дни, когда он в неистовстве рвал на клочки зарисовки и кромсал ножом загрунтованные холсты. Меня он заставлял позировать особенно часто, хотя, уверен, он чувствовал, какую молитву в это время я твердил про себя.
— «Да воскреснет Бог…»? — угадал Беневоленский.
— Вскоре меня конвоировали из Сергиева на дачу Вирского в Болшеве. О лучшем месте я не смел и мечтать! В моем распоряжении оказалась прекрасная библиотека, собрание религиозной литературы на всех европейских языках. Впрочем, в то время я больше интересовался светской литературой, зачитывался Прустом. За это почти каждый день я должен был беседовать с хозяином дома. Однако не скрою, обязанность эта была настолько приятной, что я с нетерпением ждал его возвращения со службы.
Вирский был исключительно обаятельный мужчина. Не подумайте ложного, но мужская дружба порой трепетно приближается к влюбленности. Вам не приходилось читать поэта Михаила Кузмина? Он тоже играл в православие. И при этом воспевал мужскую любовь в самом прямом, физическом смысле. Я полагаю, что и в Содоме и Гоморре обитали люди, не лишенные чувства красоты. Не смотрите на меня так испуганно, Меркурий Афанасьевич. Мы с вами тертые калачи.
— Вскоре я понял, что Вирский имеет надо мной власть, — продолжал отец Тихон. — Я тосковал без него, когда он уезжал в командировки, я просто места себе не находил.
— Он был крещеный?
— Вообразите, его крестил Иоанн Кронштадтский! Но это отдельная история. Я чувствовал, что не Вирский идет к вере, а я ухожу от нее. Он с энтузиазмом впитывал мои знания и спорил со мной так тонко, что озадачивал меня. Он, несомненно, знал что-то в духовной области, чего не знал я.
Однажды мы заспорили о евхаристии. Он говорил, что превращение вина и просфоры в кровь и тело Христа невозможно. А я, неразумный, подыграл ему, сказав, что все дело в вере. Вера в таинство превращает хлеб и вино в плоть и кровь.
— Следовательно, сила церкви держится на вере прихожан? — спросил он.
— Конечно, — спокойно отвечал я.
— Следовательно, если химически доказать, что хлеб и вино после проскомидии остаются обычным хлебом и вином, таинство распадется и церковь перестанет быть церковью?
Я смутился и сказал, что вера не проверяется химическим анализом.
Но он не слушал меня. Его взгляд вспыхнул демоническим огнем.
— А я предпочитаю думать, что химический состав вина и хлеба меняется после проскомидии, — вдруг заявил он. — Таинство евхаристии сильно занимает меня. Кровь! Великое дело кровь! Мы не знаем, какие возможности она таит в себе! Не зря жрецы всех времен и народов тянулись к крови. Идемте, я хочу вам кое-что показать…
С нехорошим чувством я спустился в подвал, где были тайный кабинет и фотолаборатория Вирского. Страшное зрелище предстало предо мной! Вся комната была заставлена шкафами с книгами. Как на подбор, это были самые мерзкие книги земли. Некоторые из них я знал, но не предполагал, что их может быть так много собрано в одном месте. Все они были расставлены в исключительном порядке. Здесь же я увидел множество фотографий, развешенных на стенах и сваленных на столе и стульях. В них, наоборот, царила неразбериха. Ворохи снимков, горы стеклянных негативов. Это были… фотографии мертвецов.
— Господи! — воскликнул Беневоленский.
— Да, Меркурий Афанасьевич. Мой приятель был законченным сатанистом. Здесь, в подвале, Вирский открылся весь. Его познания в черной магии были исключительны. Одержимый бесами, он говорил безостановочно, называл и цитировал десятки богомерзких книг. Я не мог его остановить. Силы покинули меня, я чувствовал усталость, головокружение.
— Молитва! — крикнул Беневоленский, подскочив в кресле.
— Кто-то лишил меня памяти. Поверите ли, я даже не мог вспомнить, как правильно перекреститься.
Я был в ловушке, а Вирский наслаждался моей беспомощностью. Он говорил, что посещает расстрельные подвалы НКВД, чтобы наблюдать казни и фотографировать свежие трупы. Он говорил, что обожает запах крови, что на кровь невинных жертв слетаются лярвы.
— Это еще кто такие?! — испугался Беневоленский.
— Не нужно вам этого знать… Спасло меня то, что в ранней молодости я научился особому поведению во время постов, а постник я был фанатический. Я научился обмирать. У Афанасия Фета есть такие стихи: «Я в жизни обмирал и чувство это знаю…»
— И со мной такое бывает, — признался Беневоленский. — Пренеприятное ощущение.
— Я научился обмирать по своей воле, когда не было сил на поддержание жизни в теле. Это что-то вроде йоги. И вот я обмер, а он этого не заметил. Я бесчувственно наблюдал его со стороны и как бы сверху. Это было смешно. Его речь звучала в моей голове, точно в пустой бочке.
Когда он вывел меня из подвала, гордо полагая, что раздавил мою душу, я заперся в своей комнате и всю ночь горячо, со слезами молился.
— Как хорошо! — вздохнул Беневоленский.
— Наутро я заявил хозяину, что ни дня не задержусь в его доме.
— Я не отпущу тебя, — сказал мне Вирский.
— Тогда я убегу.
— Тебя осудят за побег.
— Вы забыли, Родион Иванович, — сказал я, — с кем связались. Я юродивый. Расстанемся по-хорошему, или я превращу вашу жизнь в кошмар. Я буду мочиться на обои, на ковры, плевать в лица вашим гостям. И это, как вы хорошо знаете, будет в полном согласии с эстетикой юродства.
Неожиданно Родион рухнул на колени.
— Отец Тихон! — закричал он. — Спасите меня! Я обманул вас, но это все он, мой приемный отец! Он нашел меня в колонии и насильно разлучил с братом!
— Ты отказался от своего отца.
— Вирский принудил меня! Он сказал, что мой настоящий отец — он, что моя мать изменяла с ним моему отцу. Он был ласков со мной. Да знаете ли вы, что такое колония! Это ад! Он обещал вытащить оттуда и брата, но обманул. Он лепил из меня своего преемника. И все эти книги — его. Это он приказал вытащить вас из лагеря и беседовать с вами. Он сильно боится вас, я это заметил. Но я… полюбил вас! Только вы можете спасти меня!
— Я не верю тебе, — сказал я.
— Вы имеете все основания мне не верить, — согласился он. — Но послушайте… Пять лет назад у меня родился сын. Его мать — актриса. Это красивая и лживая женщина. С помощью сына она хотела женить меня на себе, а когда не получилось, сдала ребенка в детский дом. Я хочу записать его на свое имя и воспитывать в своем доме. Спасите невинного ребенка! Станьте его наставником!
Тихон Иванович замолчал. Ни один мускул на его лице не шевелился.
«Уж не обмер ли?» — испугался Беневоленский.
— Как бы вы поступили на моем месте? — спросил Тихон.
— Согласился бы, — вздохнул старик. — Но дело в том, что я не мог бы оказаться на вашем месте. Вы человек исключительный.
— Я поставил перед ним условие: сжечь мерзкие книги и фотографии. Он согласился.