— Увы, отцов не выбирают. Но свое литературное имя я сделал себе сам. Все порядочные люди называют меня Сидом Дорофеевым.
— Простите, Бога ради. Все-таки я никак в толк не возьму, чем вам не угодил ваш батюшка? Сидор — хорошее русское имя. А уж Пафнутий!.. Церковь знает четырех святых Пафнутиев, из коих двое русских. И еще замечательный Пафнутий — соловецкий инок, один из авторов Четьих миней.
— Плевать мне на ваш святой заповедник.
— Вот вы опять оскверняете человеческую речь. А ведь это большой грех. Если бы вы махали кулаками или даже, сохрани Господи, ножом каким-нибудь, и то было бы не так вредно. Ну нанесли бы нам телесные повреждения. А мы бы помазали синяки мазью, раны — йодом. Но сквернословие в самую душу человека проникает. И остается в ней, быть может, навсегда.
Этот спор на кухне квартиры Барского продолжался уже два часа. Спорили приехавший из Малютова священник, кругленький, с красным личиком и глубокими залысинами, покрытыми крупными бисеринками пота, и вольный художник по прозвищу Сид, высокий, поджарый, с пергаментным лицом и маловыразительными глазками, которые не меняли выражения даже в самые жаркие моменты спора.
Джон не мог понять, зачем он слушает это. Смысл спора почти не доходил до него, но азарт спорщиков странно увлекал.
— Плевать! — повторил Сид.
Он налил себе коньяку и быстро опрокинул в щербатый рот. Священник следил за ним улыбаясь.
— Вот, хорошо. Продезинфицируйте язычок!
— Брейк! — Вошедший в кухню Барский шутливо замахал руками. — Полноте ругаться! Мне странно слышать это после Америки. Там тебе сначала улыбнутся, а потом скажут какую-нибудь гадость. В России все наоборот. Сначала наговорят друг другу гадостей, а потом обнимаются. Я еще не познакомил вас с Джоном. Знакомлю. Петр Иванович Чикомасов, в прошлом комсомольский вождь, а нынче протоиерей. Сид Дорофеев — мой бывший ученик.
— Почему это бывший? — возразил Сид.
— Потому что ваша последняя книжка под названием «Цветы козла» выводит вас из круга моих учеников. Я не ханжа. Но повенчать «Цветочки» Франциска Ассизского, самого светлого христианского писателя, с… козлом! Я, конечно, плохой христианин, но и мне от этого тошно! Я не учил вас писать гадостей. Я говорил, что искусство — область горнего холода. Но в ледниках, дорогой Сид, не водятся мокрицы. В горах не воняет. А ваша книга воняет ужасно!
— Разве Достоевский не погружает нас в пучину зла?
— Он погружает нас в пучину зла.
— Но вы сами говорили, что русская литература слишком нянчилась с человеком и не показала его истинной животной природы. Все эти Ленские, Мышкины, провинциальные барышни, отдающиеся революционным болгарам… И наконец, мифический мужик Марей, у которого Бог за плечами сидит. Потом эта литература обласкала террористов и закончила обожествлением двух палачей, Ленина и Сталина, попутно воспевая, как барышень насилуют матросы, Ленских гноят в лагерях, а Мареев истребляют как класс. Это самая подлая и лживая литература в мире! Вместо того чтобы честно сказать: человек это животное, это козел вонючий, — она два века лгала, лгала и лгала!
— И что из этого следует? — иронически спросил Барский.
— А то, что в конце концов появились мы! Мы говорим: неважно, кто там прав: Ленин, Сталин или Бухарин. Важно признать, что человек — это козел. Надо смириться с нашей животной природой. И тогда мы научимся жить культурно, как весь цивилизованный мир. Моя книга — осиновый кол в хребет русской литературы!
— Это не только не правда, — резко вмешался Чикомасов, — но и противоречит элементарной логике.
На его сочных, как спелые помидоры, щечках играли ямочки.
— Если вы называете людей козлами, следовательно, себя козлом уже не считаете, — продолжал он. — Не может один козел сказать другому: «Ты — козел». У козлов нет представления о своем козлизме. В ваших речах я чувствую моральный пафос, хотя и извращенный. Но откуда он? Наверное, не от козла.
— Все это поповская казуистика, — огрызнулся Дорофеев. — Натренировались в ваших семинариях да академиях.
— А что вы думаете об этом, Джон? — спросил Барский, щедро наливая себе в кофе коньяк.
— Я думаю, — ответил Половинкин, — что господин Дорофеев не прав в отношении человека. Но прав в том, что касается России. Несчастье этой страны, что она обожествила Отца. Я говорю не о Боге. Я говорю о комплексе Отца, которым она больна.
— Правильно! — закричал Сидор. — Еще Фрейд писал…
— Фрейд тут ни при чем, — грубо оборвал его Половинкин. Было видно, что он жаждет быстрее высказаться. — Русский комплекс Отца сложно описать, но он пронизывает весь хребет нации. В сущности, он и есть ее хребет.
— Что же тут плохого? — Чикомасов недовольно пожал плечами. — Да, мы культура патриархальная.
— Однажды в Кингтауне рядом с Вашингтоном, — продолжал Половинкин, — я наблюдал, как молилась девочка-мулатка, католичка. Она была в церкви одна и не заметила, как я вошел. Она грациозно сползла со скамьи на колени и горячо молилась Деве Марии. По лицу текли слезы, она захлебывалась от детского горя или… счастья. Я уверен, она просила что-то очень наивное, даже смешное… Скажем, чтобы в нее влюбился какой-то мальчик. И если бы в тот момент она попросила меня отдать свою жизнь за ее просьбу, я бы ни секунды не колебался! Но так нельзя просить человека, даже родную мать. Любовь матери способна на многое, но не заставит мальчика полюбить ее дочь. А Матерь Божья это может. Потому что она — сама Любовь!
Барский, Дорофеев и Чикомасов изумленно следили за Джоном. Его лицо странно осветилось, и в то же время чувствовалась в нем какая-то боль, что рвалась наружу и не находила выхода.
— Среди протестантов, — рассуждал Джон, — самое прекрасное — это коллективное доверие. Если негры в Америке обожают свой рэп, почему бы в молельных домах в негритянских кварталах не плясать во время службы? Как это красиво, когда они поют и пляшут в своих белых одеждах вместе с белой сестрой милосердия! В протестантизме трогает смесь ребячества и ответственности, когда касается настоящего общего дела.
— Вы говорите, как убежденный протестант, — согласился с ним Чикомасов. — Но что вам так не нравится в православии, друг мой?
— А мне все не нравится в вашем православии, — грубо ответил Половинкин. — И чем скорее вы поймете, что оказались в тупике, тем будет лучше для вас и для всех.
— Для кого это всех?
— Всех, русских и не русских.
— А вы разве не русский? — мягко уточнил Чикомасов.
— Стоп! — закричал Дорофеев. Он с удовольствием слушал Джона и даже подпрыгивал на стуле. — Это нечестный прием! Отказаться спорить с неотразимыми аргументами, а потом схватить за грудки, дыхнуть перегаром и крикнуть: а ты сам-то, блин, кто, русский или татарин?!
— Я выпил не больше вашего, Сидор Пафнутьевич, — обиделся Чикомасов. — Я потому это спросил, — осторожно продолжал он, — что всякая вера — дело сердечное. И ежели сердце к чему-то не лежит, тогда что ж, можно и так на вещи взглянуть. Миллионы существ окопались на одной пятой земной суши, говорят на тарабарском языке, водят хороводы вокруг могил, посыпают их крутыми яйцами и любят мрачную Пасху больше веселого Рождества… Поверьте, я очень понимаю, что можно и так на это посмотреть. Я сам когда-то так думал. Пока сердце не подскажет, ум ничего не решит.
— Ничего вы не решите с вашим сердцем, — упрямился Джон.
— Но ваша девочка-мулатка? Вы себе противоречите.
— Дело в том, — сквозь зубы сказал Джон, — что вам ваших проблем не решить. Не может решить проблемы народ, который добровольно истреблял себя десятками миллионов. Вы — нация обреченная. Вы — это наша проблема. Мы не можем позволить вам утащить нас за собой в пропасть. Мы должны помочь вам безболезненно закончить свою историческую жизнь. В перспективе Россия — гигантский хоспис, приют для безнадежно больных. Безнравственно выгнать их на улицу и сказать: живите свободной жизнью, возрождайтесь! Хотя именно это и провозглашают ваши теоретики перестройки. Они хотят погнать забитую до полусмерти кобылу из романа Достоевского по европейскому пути и нахлестывают ее плеткой. Но кобыла не в состоянии бежать! Пожалейте же бедное животное! Напоите, накормите его, но не трогайте. В крайнем случае, сделайте усыпляющий укол.