— Как страшно вы говорите… — лицо Чикомасова передернулось.
— А бить полумертвое животное, чтобы за «пятьсот дней» догнать и перегнать Америку, не страшно?
— Очень страшно!
— В чем же я не прав?
— Я не говорю, что вы не правы. Повторяю, это вопрос не ума, а сердца. В противном случае — это лишь проблема выбора между двумя жестокостями. Но тут я вам не советчик.
— Вы не прояснили свою мысль о комплексе Отца, Джон, — вмешался Барский.
— Да, у меня своя теория о России, — торжественно отвечал Половинкин. — Вот Петр Великий. Он заставил сына стать крестным отцом своей любовницы, будущей императрицы. И это при живой матери! Тут не только в жестокости дело. Главное — цельность воли. Казалось бы, что стоило не издеваться над сыном и его матерью? Неужели от этого русская жизнь пошла бы иначе? Да, пошла бы! Вся петровская конструкция рухнула бы. Поэтому все остальное: насильственное бритье бород, уничтожение миллионов людей — суть одно и то же. Петр знал, что такое сила общего натяжения, остальные — нет. Он был зодчий, а они — материал.
— В отношении Петра вы правы, — согласился Чикомасов, — но он не единственная фигура русской истории, а я так считаю, что и не главная. Куда важнее ее духовные деятели. Все знают со школы, кто такие Грозный, Петр Первый, Ленин и Сталин. А попроси рассказать о Сергии Радонежском, Феодосии Печерском, Иоанне Кронштадтском? Молчат как рыбы.
— Я скажу вам о Кронштадтском, — мрачно заявил Дорофеев. — Кошмарный был жулик. Обожал роскошь и по-свински бранил Толстого, потому что тот был в сто раз талантливей его.
— Вот вы говорите «комплекс Отца», Джон, — грустно сказал Чикомасов, покосившись на Сидора. — Да у нас сплошная безотцовщина!
— Долой отцов! — завопил Дорофеев. — Все зло от них! Знаете, что написал Василий Розанов о Николае Первом и декабристах? «Он был им отец родной…» Хорош папочка! По-отечески вздернул детей на виселице. А Россия хрюкнула, как свинья, и снова заснула на сто лет. А чего волноваться, батька-то на месте. А революция? Кто ее делал? Я хочу сказать, революцию духа? Молодые, дерзкие, талантливые — маяковские, хлебниковы, мейерхольды! А в результате что? Засела наверху заплывшая жиром старая сволочь и поучает, и бабачит! Ну как ей снова под задницу бомбу не подложить!
— Ничего вы не подложите, — усмехнулся Барский. — Покричите, покривляетесь и заплывете жирком. Закон поколений.
— Нет! Мы генетически изменим русскую культуру. Мы внедрим в нее ген безотцовщины. Главное — разбить вдребезги образ Отца!
— Убить… — тихо подсказал Джон.
— Именно — убить! Слово найдено! Ура! О, это целая программа, и мы ее уже выполняем. Недавно один мой друг художник провел акцию. Он вышел на Красную площадь, швырнул на брусчатку фотографию своего покойного папаши и истоптал ее ногами.
— Очень смело, — поморщился Барский. — Это не Тусклевич ли?
— Именно Тусклевич!
— Это не тот ли, который публично обмазал своим, извините, калом картину Репина в Третьяковке?
— Он! — захихикал Сид.
— Я видел эту картину. — Джон вздрогнул. — Великое произведение. Но именно поэтому его следует уничтожить.
— Ну, это лишнее, — не согласился Сидор. — Гораздо эффективнее вымазать дерьмом.
— Нет, уничтожить… — Джон печально покачал головой.
— Все дело в том, — заметил Чикомасов, — что Джона этот вопрос волнует от сердца. А вы, Сид, не Отца хотите уничтожить, а конкурента.
Спор снова зашел в тупик…
Джон не привык к долгим ночным разговорам… Он перестал различать людей, они слились в один расплывчатый образ, который корчил рожи и будто смеялся над ним. Священник вовсю дымил сигаретой. Дорофеев истово крестился и кланялся в пояс, так что зацепил головой край тарелки и вымазался соусом. После этого он заблеял козлом и шутя влепил Чикомасову пощечину. Петр Иванович живо подставил вторую щеку, и Сидор треснул по ней всерьез. Он и в третий раз поднял руку, но Чикомасов крикнул: «Третья твоя!» — и через секунду Дорофеев, как кукла, отлетел к стене и стал медленно сползать на пол. Барский кинулся их разнимать, но оказалось, что Дорофеев мертвецки пьян и спит. Больше Джон ничего не видел и не слышал. Его, как огромная рыба, проглотил мутный сон.
Ему снился Вирский. В обнимку с Барским он шел по Красной площади и плевал на Мавзолей, откуда доносились пьяные голоса и звон бокалов. Джон голый лежал на брусчатке площади. Один из камней больно давил ему на сердце. Джон задыхался. Подняв глаза, он увидел отца Брауна, грустно склонившегося над ним. «Отец Браун! — выдохнул Половинкин. — Заберите меня! Они хотят, чтобы я убил своего отца!» Лицо отца Брауна исказилось злобной гримасой. «Убей! — с ненавистью прошептал он. — Для того ты и послан в Россию!» — «Я не могу!» — заплакал Джон, поливая горячими слезами холодные камни под щекой. «Тогда ты не брат мне! — отрезал отец Браун. — Убей, если хочешь стать мужчиной!» Эти слова мгновенно осушили глаза Джона. Он вскочил на ноги и, наслаждаясь ловкостью своего тела, сделал перед отцом Брауном антраша. «Изволь, маг! — закричал он чужим голосом. — Но сначала я убью тебя!» Отец Браун заплакал и стал молить о пощаде. Джон занес над ним неизвестно откуда взявшийся стилет. Он ударил отца Брауна в шею, но тот оказался деревянной, грубо раскрашенной куклой. Стилет отскочил от дерева и порезал Джону руку. Он вскрикнул от боли.
— Боже! — раздался крик Чикомасова.
Джон очнулся и с удивлением посмотрел на свою ладонь, по которой обильно струилась кровь, капая на обеденный стол. Оказалось, что в забытьи он схватил столовый нож и колотил им по столешнице, пока не поранил руку, и при этом бормотал еле слышно: «Кровь! Великая сила кровь!»
— Он бредит! — прошептал священник.
Джон позволил себя раздеть и упал на застеленный диван в кабинете Барского. Лев Сергеевич сел рядом на корточках.
— Эй, дружище, — сказал он, — в самолете вы говорили другие слова… И зачем, черт возьми, вы прилетели в Россию?
— Убить отца… — пролепетал юноша.
Глава шестнадцатая
На всякого мудреца довольно простоты
Пассажиры поездов дальнего следования редко посещали буфет малютовского вокзала. И тем не менее станция славилась среди знатоков дорожной кухни. На перроне женщины пенсионного возраста торговали мочеными яблоками, горячей картошкой с горчичным маслом, пупырчатыми малосольными огурчиками, при виде которых слюнки текли, вялеными прозрачными подлещиками и малосольной щукой. Все это, разумеется, требовало водочки. Водка, а чаще самогонка, разливалась тут же, на перроне, в граненые стаканчики как обязательная нагрузка к горячей и холодной снеди. Конечно, водка была и в вагоне-ресторане, но пропустить стаканчик под картошечку с огурчиком именно на перроне, из-под полы, второпях, считалось почти ритуальным действом.
Малютовский опыт тщетно пытались перенять на соседних станциях, где и картошка была такой же рассыпчатой, с таким же янтарным горчичным маслом, и огурчики освежали нёбо, нежно массируя пупырышками сожженный восьмидесятиградусной самогонкой язык, и моченая антоновка лопалась на деснах, обдавая соком не только едоков, но и пыльные стекла вагонов. Все было так же и все-таки не так. Вкушать самогон с картошечкой полагалось именно в Малютове, а не в каком-то, извините за выражение, Скуратове.
Высокий мужчина в светлом плаще, со спортивной сумкой появился за пятнадцать минут до прихода поезда «Курск — Москва». Соколов перехватил его возле кассы, представился по форме и попросил отойти в сторону.
— Конечно, Максим Максимович!
— Откуда вы меня знаете?
— Мне рассказал о вас Дмитрий Леонидович. Он вас очень уважает.
— Польщен.
Соколов изучал паспорт гражданина, краем глаза наблюдая за незнакомцем. Борис Вениаминович Гнеушев внимательно рассматривал свои ногти. Красивые и ухоженные, как отметил капитан. Гнеушев делал это не суетно, как человек, который хотел бы спрятать свой взгляд, но — артистично. Откидывал кисть в сторону, приближал к глазам и изучал каждый ноготок в отдельности. Еще и чиркал им по ладони: нет ли заусенцев?