Надо назвать эти замыслы, эти планы. Он никогда ничего не скрывал и этим производил впечатление человека скрытного, может быть, даже лицемерного.

Люди не доверяют тем, кто не хочет врать. Он был человеком без тайны, потому что жил крупно.

Ни с кем не боролся. Оставался при убеждении, что всегда можно договориться.

И с народом тоже? Со стихией?

«И со стихией», — отвечал он себе. Требовалась сила примирения, почти фантастическая, ею обладала природа, обладал Бог, и, вероятно, обладала какая-то часть людей в России, не та, что пугала общество сомнениями и призывами, а полная сил и скрытая до поры до времени. К ней взывали в стихах те самые снисходительные к нему поэты, о ней говорили на вечерах в недолго просуществовавшем Башенном театре у Вячеслава Иванова. Ее призывали, торопили, измучивали.

Он-то знал имя этой силы, но назвать боялся. Это была сила живого общения, как бы перевоссозданного события, то есть Театр.

Он верил в театр как в единственную силу, способную укротить мир. Не так, как Николай Евреинов, который выводил происхождение мира из театра, а реально.

Насмотревшись странных спектаклей, наслушавшись мутных стихов, он в который раз убедился в простом воздействии театра.

Театр стал походить для него на что-то выстроенное из кубиков Мурочкой, наполненное ее же смехом.

Философию он оставлял книгам и беседам в Башенном театре Иванова, участником которого он некоторое время был, но всегда в кругу людей, приобщенных к тайне, чувствовал некоторую неловкость человека, проведенного сюда без билета.

Ему даже стыдно было перед самим собой выглядеть таким обыкновенным, таким малороссийским хлопчиком: никакого интереса к мистике, к неразгаданным символам, к запредельному.

Достаточно было этого мира, простых намерений графини Паниной, детских голосов в парке, достаточно видеть, как сползает хмурое выражение с лица усталого, не верящего в будущее человека.

Тягу к переменам в обществе он воспринимал как тягу к переменам в природе. Слишком долго дожди — пора бы солнышко.

Наивность свою он не демонстрировал, но и скрывать в дальнейшем не собирался, она могла представлять большую силу, просто сейчас время для нее не пришло, она была не в моде — вера в жизнь, наивность, любовь к вещам простым и необходимым.

Так называемый эстетический театр не всегда возникает из плесени, из отторжения жизни, иногда — из полного приятия ее, из плещущего в тебе бытия.

Он был готов к переменам, как человек, открытый для счастья.

Ну, оптимист, о чем тут, казалось бы, говорить. Какие могут быть в России оптимисты? Счастливый человек здесь почти что дурак.

Есть занятия повеселей, чем писать о дебюте столетней давности. Тем более никем не замеченном.

— А-а, — скажут мне, — в том-то и дело, не умеешь обобщать — не пиши, не умеешь втаскивать героя на последний этаж, в контекст культуры — не тащи. Писать надо темно и размашисто. Чтобы у каждого возникло свое.

А может быть, правильней совсем не писать?

Но он сам говорил, что его биография — это спектакли. Что ж, значит, не было никакой биографии до четырнадцатого года, пока не возник Камерный.

Неспроста каждый большой режиссер параллельно спектаклям творит свою другую жизнь, вот она-то и запоминается, передается в виде сплетен. А здесь одни спектакли, что за спектакли, какие, зачем — нет способов воскрешения. А может, и не надо?

Я, как джин, загнанный в лампу чужой жизни, сижу, стиснув коленки, пишу, хоть бы кто-нибудь извлек из проклятого сосуда.

«Гамлет». Передвижной театр П. П. Гайдебурова. И, что удивительно, дата известна. Она сохранилась. Больше ничего. Цифры победили живое. Канун нового, 1907 года.

Ну, что ж, канун так канун. Представим себе канун в горячечном воображении, представим себе премьеру спектакля, свидетелей которого не осталось, безадресная записка, подхваченная ветром перед самым новым, 1907 годом, кто обратил внимание на дебют, кроме Оленьки и занятых в нем? Пришли ли Венгеровы? Известно только, что экземпляром «Гамлета» из их библиотеки пользовался Таиров на репетиции, что много материалов принесено оттуда.

А потом вернул? На полку? Там, где стояло. А где стояло? Между премьерой и пишущим эти строки ровно сто лет. Всего сто. Безответственнее писать о Древнем Риме, пожалуй.

Сто лет назад на Лиговке, дай бог хоть в этом не ошибиться, возник спектакль «Гамлет» и сразу сгинул, потому что известно, что его до 1910 года, как мог, переделывал Гайдебуров, совершенствовал.

Что ж, повернем нос по направлению к указанной приблизительно дате, втянем воздух события.

Представим, нет, почувствуем Литовский народный дом, весь в огнях, и людей, устремленных к нему по снегу, как в Вифлеем. Это семьи рабочих, идущие на премьеру.

Они не кричат: «Гамлет! Гамлет! Смотрите, мы идем на Гамлета! Его поставил г-н Таиров». Они думают: «А в фойе подарки будут давать, графиня распорядилась».

С ними дети. Зачем детям оставаться дома, когда елка, подарки? Среди детей — Мурочка. Ольга Яковлевна решила взять ее с собой. Не ради подарка. Ради папы, которого она должна поздравить.

Радость семьи в тот Новый год представить можно, возбуждение толпы.

Радость — она всегда одинакова. И вдруг догадка: что если спектакль всего лишь повод вызвать то или иное состояние зрительного зала?

И представить надо не спектакль, не зрителей, а этот самый повод, что-то такое щелкнувшее внутри человека и заставившее поставить «Гамлета», именно «Гамлета», одного из тысяч «Гамлетов», уже поставленных.

«„Гамлет“ — что можно сказать нового? И как трудно переделать старое, что уже стало традициями. И вот подите ж! Обстановка Эльсинорского замка — совершенно своеобразная, не похожая на трафареты, и — красивая стильная, одухотворенная седьмым веком суровой Дании. Я не знаю художника, но пою ему славу, как и г-ну Таирову, ставившему пьесу… Монолог „Быть или не быть?“ Гамлет (П. П. Гайдебуров) проводит, сидя у трона, без трафаретных закатываний глаз, без ломаний рук и позировки… У Лаэрта (г. Таиров) сильные движения, благородный, но, видимо, не поставленный, голос с благородным пафосом». Это заметка некоего С. В. «Шекспир и народ» в газете «Сегодня» (ноябрь 1907 года, № 400, с. 3). Вот они, проклятые рецензенты, что с нами делают, а?

Но вернемся к первой репетиции.

Когда Таиров даже не заглянул перед первой репетицией в кабинет к Гайдебурову, Павел Павлович немного растерялся. Он разыскал его в коридоре, взял за локоток и привел в кабинет сам.

— Вам не кажется, что сначала было бы неплохо поговорить со мной? Я могу быть полезен.

— Безусловно, — сказал Саша. — Вы и будете очень-очень полезны, Павел Павлович. Только у меня есть особенность. Дважды увлеченно рассказывать не умею, а из общего разговора, я надеюсь, вы всё поймете.

Степень откровенности, которую он предлагал, сводила с ума, и Гайдебуровым снова овладела та почти обморочная слабость, как всегда при общении с этим молодым человеком, когда на репетиции он задавал вопросы. Важно было не дать ему говорить, ссылаясь на недостаток времени.

Но сейчас была не гайдебуровская репетиция, и он не нашелся, не сумел объяснить, что нельзя идти к артистам, не посвятив, не посоветовавшись, это странно, даже оскорбительно, Скарская так и среагировала, узнав, скорбно покачала головой. Но, с другой стороны, это был дебют, молодой человек волнуется, он способен совершить много глупостей, просто обязан их совершить.

— В конце концов, это дебют, — сказал он Скарской. — Молодой человек волнуется, видела бы ты меня в момент дебюта.

И оба пошли на репетицию, где он уже, разложив на столе тетрадки, готовился, расхаживая по комнате, и совершенно не выделил их появления из среды других.

Актеры собрались. Гайдебуров встал, чтобы произнести вступительное слово, благословить начало, но Саша остановил его.

— Не надо, Павел Павлович, — сказал он. — Все знают, что вы ко мне хорошо относитесь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: