В Петербурге на площади вокруг Исаакиевского собора, долго заброшенной и пустовавшей, снова зашевелился народ. Пока изучались в комитете предложения российских архитекторов, настойчивый и бодрый француз не дремал: исправил все, за что тремя годами ранее готов был отвечать головой, прихватил что сумел у русских коллег, которых обвинял в зависти, и через голову комитета подлетел с новым проектом к всесильному Аракчееву. Тот подозрительно заглянул в чертежи, потер ладонью подбородок, молча кивнул. Вскоре государь утвердил проект и приказал возобновить строительство.
Чуть свет Август Августович Монферран уже на месте — и, кажется, что всюду сразу: в конторе, в чертежной, в мастерских, в казармах; и румянец прежний, во всю щеку, и лихой золотистый локон на виске, — точно и не было этих трех лет, пустых и страшных. Пригнали в казармы мужиков — рабочих Монферрану нужно много: первым делом приказал он забивать сваи, для чего приспособлены были семидесятипудовые чугунные бабы; всего под фундамент предстояло заново забить тринадцать тысяч свай.
Взлетают и падают гигантские чугунные ядра, крепкие сосновые балки гвоздями вонзаются в тело земли. От зари до зари висит над площадью тяжелый гул, похожий на орудийную стрельбу.
Дождливым зимним вечером, дожидаясь почты, играли в карты в кафе Греко. Сдавали неторопливо и неторопливо открывали карты, за игрой беседовали, дымили сигарами, прикуривая от стоящей на столе свечи. Тучный хозяин зевал у своей стойки; за его спиной находился ящичек, куда складывали письма для русских пенсионеров-художников. Гальберг нетерпеливо поглядывал на дверь. Сильвестр Щедрин уговаривал его, что по такому ливню курьер не поедет. Карл снял щипцами нагар от свечи, принялся тасовать новую колоду. Нежданно появился в дверях ландшафтный живописец Мартынов, старик под шестьдесят, недавно зачем-то оказавшийся в Риме, поспешил к столику, объявил шепотом: «Государь скончался!» В посольстве, не скидывая мокрых сюртуков, обступили курьера. Сильвестр с жадностью набросился на газеты и не отдавал другим. Посланник Италийский заперся у себя, никого, кроме князя Гагарина, не принимал; передавали, что ждет следующей почты. Новый курьер примчался скорее, чем ожидали: привез приказ присягать императору Николаю. Известия вдруг посыпались, непонятно как обгоняя курьеров. Каждый день прибавлял подробностей, все откуда-то что-то знали, все что-то рассказывали друг другу, и едва не у всякого находилось что добавить к услышанному, новости, казалось, были растворены в воздухе и захватывались вместе с дыханием. Говорили про неподвижные войска на заснеженной площади у строящегося Исаакиевского собора, про генерала Милорадовича в мундире и голубой ленте, ссаженного с коня метким выстрелом мятежника, про орудийные залпы, валившие солдат и собравшийся окрест народ, про мужиков-землекопов, встретивших камнями и поленьями проезжавший мимо Исаакия конногвардейский эскадрон, про ядро, ударившее в стену третьего этажа Академии художеств, про страшные проруби, сделанные ночью против окон академии, — в проруби спускали трупы, а с ними и раненых; говорили также, что в Питере многих забирают, а на подозрении едва не все. В Риме тоже сделалось беспокойно. Вспомнили, что Италийский рапортом докладывает правительству о благонадежности каждого проживающего в Италии художника; шептали, будто о Кипренском, два года назад уехавшем, отозвался посланник без похвалы, и теперь Оресту в Петербурге приходится туго. Также шепотом пустили слух, что ландшафтный Мартынов прислан в Рим соглядатаем — при нем держи язык за зубами. Другого ландшафтного живописца, Матвеева, и тоже старика, поселившегося в Риме с незапамятных времен, и прежде сторонились, теперь обегали за версту… Советник посольства, князь Григорий Иванович Гагарин по высочайшему повелению отбыл в Россию для исполнения обязанности церемониймейстера при коронации нового государя.
Статс-секретарь Петр Андреевич Кикин попросился у нового государя в отставку: «Надо служить, но не переслужить». Объяснил: «Пока крепок духом и телом, труды не страшны». Казался Петр Андреевич еще крепок, особенно духом, ходил прямо и действовал по-прежнему бодро. Новый государь, прощаясь, обнял Кикина и пожаловал ему орден Андрея Первозванного в знак своего особенного благоволения. Петр Андреевич уходил вместе с минувшим царствованием. Осталось всех дел у Петра Андреевича — Общество поощрения художников.
Александр Брюллов явился в Рим присягать новому государю совершенно довольный собою. После долгого вояжа вдоль берегов Италии и Сицилии он остановился в Неаполе, успешно исполнил акварельные портреты членов королевской фамилии, рисовал достопримечательности Помпеи и решил проситься у общества в Париж и Лондон для изучения искусства литографии. По его обдуманным далеко наперед планам Карл понял, что Александру до того, чтобы стать человеком, рукой подать.
В те самые дни, когда, взметая снежную пыль, в ходких санках бросились по всем дорогам из Петербурга решительные фельдъегеря, благополучно миновав заставу, вполз в столицу мирный обоз из нескольких колымаг, управляемых неторопливыми чухонцами. Везли колымаги из Кронштадта грузы, доставленные последними судами, дальнейший путь водою преградила грузам наступившая зима. С обозом прибыл в Петербург ящик, адресованный господину статс-секретарю Кикину, — картина пенсионера Общества поощрения художников Карла Брюллова «Итальянское утро».
«Прелестное произведение сие пленило равно всех членов Общества, — спешили сообщить благодетели Карлу Брюллову. — …Ваш первый труд вне отечества доказывает ясно те великие надежды, кои Общество вправе иметь на вас впоследствии и кои без всякого сомнения вы совершенно оправдаете».
Два года ждали «Итальянского утра», но навряд с великими надеждами: не к таким отчетам посланных в чужие края пенсионеров привык Петербург. Вот бы вскрыть ящик да найти там Юдифь с Олоферном или «Благословение детей»… Но Брюллов, едва выйдя на самостоятельную дорогу, первым же ударом побеждал привычку, более того — колебал каноны, казалось, незыблемо утвержденные в сознании ценителей и знатоков. Немного погодя стянутся в Петербург вместе с путешествовавшими по Италии хозяевами-заказчиками начатые «Итальянским утром» брюлловские «национальные сцены» — все эти гулянья, пляски, молебны, свидания, — и брат Федор, гордясь за родную кровь, сообщит Карлу, что, хотя другие пенсионеры присылают большие полотна и темы избирают важные, из священной истории, но, но мнению лучших ценителей, работы эти не стоят Брюллова игрушек.
«Журнал изящных искусств» напечатал восторженное описание «Итальянского утра»: «прелестный», «прелестная», «прелестнейшее» через слово повторяет рецензент, всего больше восхищает его, что художник не придумал, а увидел прелестную и почувствовал прелесть той, которую увидел. Здесь утверждается, по существу, нарушение привычного, превозносится торжество натуры, — конечно, опоэтизированной, «облагороженной», но не антиками, не приемами, занятыми у великих образцов, а живым чувством. Автор разбора объяснял: женщина у фонтана не есть Венера, это живая сегодняшняя итальянка, но она вправе существовать в искусстве рядом с Венерой.
В том же номере журнала напечатано стихотворение Федора Глинки «Вечер на развалинах» о путешествии в страну классической древности: «Белеют пышные остатки колоннады, разбросаны обломки алтарей…» В последних строчках главная мысль стихотворения:
Первые зрители картины Брюллова заведомо предпочли «Итальянское утро» привычному «вечеру на развалинах»: душа полнилась возвышенным чувством не только близ классических остатков и обломков, но и при созерцании простой девушки, которая умывается в саду.