Во второй половине понедельника Эмили Лиггетт и ее дочери приехали домой поездом. Вылезли из такси, неся пальто в руках, и оставили несколько сумок под присмотром швейцара. Эмили пошла прямиком в свою комнату, и из всего, что случилось с людьми в Нью-Йорке, ничто ни для кого не было более потрясающим, чем ее открытие, что норкового манто нет в чулане.
Выходные были замечательными, тихими, спокойными. В субботу было тепло, в воскресенье утром тоже тепло, но во второй половине дня похолодало, и Эмили вспомнила о манто. Собственно говоря, настало время сдать его на хранение, и она решила сделать это первым делом во вторник утром. В этом году она застрахует манто на три тысячи долларов, половину его стоимости в двадцать восьмом году. Застрахует с надеждой, что с ним что-то случится и она получит деньги. Трем тысячам она найдет применение, а норковое манто стало ей надоедать. Оно никогда не доставляло ей радости. Тут играло роль новоанглийское сознание; если сосчитать, сколько раз максимально ты надевала его за сезон, умножить на три, по количеству сезонов, и разделить шесть тысяч на это число, получится стоимость надевания его один раз. Выходило слишком много. Это был честный подсчет, потому что Эмили знала, что не сможет получить за манто три тысячи никаким способом, кроме страховки. А о том, чтобы получить шесть тысяч, и думать нечего. Ну, что ж, выходные были хорошими.
Эмили открыла дверь чулана и поразилась так, словно он был совершенно пуст. Манто там не было. Вызвала кухарку и горничную, расспросила обеих, но ни расспросы, ни совместные поиски не принесли результата. При расспросах не всплыли открытия, над которыми размышляла горничная, — она сделала кое-какие выводы из мелочей, обнаруженных в спальне мистера Лиггетта и в ванной.
Эмили позвонила Лиггетту, но в кабинете его не оказалось, и секретарша не думала, что он вернется. Хотела позвонить в два его клуба и в несколько баров, так как думала, что о краже манто нужно сообщить немедленно; но решила дождаться Уэстона, поговорить с ним перед тем, как извещать полицию. Когда Лиггетт вернулся, Эмили сказала ему о пропаже. Лиггетт испугался; он был испуган вдвойне, поскольку не знал об исчезновении манто, но, узнав, сразу понял, кто его взял. Сказал Эмили, что лучше не заявлять в полицию, так как о таких пропажах немедленно извещают страховую компанию, а этого лучше не допускать. «Все страховые компании связаны между собой, — сказал он, — ведут черные списки и обмениваются ими. Если у тебя украли машину, все остальные компании узнают об этом в течение недели, и это сказывается на твоей репутации. Раз у тебя пропала такая вещь, ты становишься ненадежным, а в таких случаях иногда невозможно получить страховку, в крайнем случае приходится платить гораздо более высокие взносы, не только, к примеру, за манто, если его найдут, но и за все прочее, что решишь застраховать». Лиггетт сам не верил в то, что говорил, — собственно, знал, что кое-что не соответствует действительности, но это скрывало его смятение. То, что эта девушка, этот прекрасный ребенок, девушка, с которой он спал прошлой ночью, к которой он питал нечто такое, чего никогда не испытывал раньше, оказалась самой обыкновенной воровкой, было выше его понимания. Мало того. Чем больше он думал об этом, тем больше злился, и в конце концов у него возникло желание схватить ее за горло. Он сказал Эмили, что поручит частному детективному агентству поискать манто, прежде чем обращаться в страховую компанию или в полицию. Эмили хотела действовать не так и сказала об этом. Чего ради тратиться на детективное агентство, если страховая компания сама сделает это, чтобы не идти на риск потери трех тысяч долларов? Нет-нет, настаивал Лиггетт. Она что, не слушала его? Не обращала внимания? Он ведь только что сказал, что страховая компания ведет черные списки и, возможно, у исчезновения манто окажется какое-то простое объяснение. Детективное агентство запросит немного — долларов десять. А он сбережет гораздо больше на страховых взносах, если не сообщит страховой компании о пропаже. «Пожалуйста, предоставь заниматься этим мне», — сказал он Эмили. Ей это казалось неправильным и не нравилось. Что, если частные детективы не найдут манто? Не будет ли страховая компания недовольна, когда он наконец сообщит им о краже? Не спросят ли сотрудники, почему он сразу не обратился в полицию? Не будет ли в конечном счете лучше поступить по правилам? Она всегда считала, что лучше всего поступать правильно, общепринято. Когда кто-то умирает, вызывают сотрудника похоронного бюро; когда что-то оказывается украденным, обращаются в полицию. Лиггетт чуть не сказал: «Тебе ли говорить об общепринятом? Ты спала со мной до того, как вышла за меня замуж». Ему стало стыдно этой мысли; но он догадался, что всегда так думал. До него начало доходить, что он никогда не любил Эмили. Ему так льстили ее чувства к нему до того, как они поженились, что он был слеп относительно подлинного чувства к ней. Его подлинным чувством была страсть, она прошла, и не осталось ничего, кроме привычки, — по-настоящему он любил Глорию.
И тут Лиггетт вспомнил, что не любит Глорию. Он не мог любить обыкновенную воровку. А она была обыкновенной воровкой. Это было видно по ее лицу. В ее лице угадывалось что-то необычное в чертах, в рисунке губ, в глазах, в форме носа — она не обладала обычной внешностью. Эмили — да. Эмили ею обладала. Он мог смотреть на Эмили беспристрастно, нелицеприятно, словно не знал ее, — кажется, это называется «объективно»? Он видел это в ней, видел, как она похожа на десятки других девушек того же происхождения и воспитания. Он видел их в театре, в лучших кабаре и барах, в хороших клубах на Лонг-Айленде — кроме того, видишь таких же девушек, таких же женщин, так же одетых, различающихся только акцентом, в клубах в других городах, на выставках лошадей, на футбольных матчах и танцах, на собраниях молодежной лиги. Эмили, решил он после восемнадцати лет супружеской жизни, представляет собой тип. И он знал, почему она тип, знал, в чем разница во внешности между такими девушками, как Эмили, и такими, как Глория. Глория вела определенный, отталкивающий образ жизни, пила, спала с мужчинами и занималась бог весть чем еще, видела больше «жизни», чем когда-либо увидит Эмили. Тогда как Эмили была воспитана определенным образом, всегда была привычной к деньгам и к правильным способам их тратить. Другими словами, Эмили всю жизнь видела только хорошие вещи, хорошие дома, машины, картины, сады, одежду, людей. Вещи, на которые приятно смотреть, и людей, на которых приятно смотреть, — со здоровым цветом лица и хорошими зубами, людей, которые пили пастеризованное молоко и хорошо питались с младенчества; людей, которые жили в чистых домах, всегда хорошо окрашенных, заботились о своих машинах, своей мебели, своих телах, что формировало их сознание, и они приобретали ту внешность, какой обладали Эмили и девушки — женщины — вроде нее. В то время как Глория — взять хотя бы людей, с которыми он видел ее два вечера назад, в первый вечер, когда оказался в ее обществе. Например, тот человек, который любит поесть. Откуда он? Может быть, из гетто. Лиггетт знал, что есть места в трущобах, где восемьдесят семей пользуются одним наружным туалетом. Мелочь, но представить только, как это должно выглядеть! Представить только, что провел годы, когда формируется личность, подобно тому, как ты жил в армии. Представить только, как это подействует на твое сознание. И конечно же, это действует не только на сознание, это совершенно ясно отражается на твоем лице. В случае с Глорией это не так очевидно. У нее хорошие зубы, хороший цвет лица, здоровое тело, но где-то есть что-то неладное. К примеру, она не училась в самых лучших школах. Возможно, мелочь, но значительная. Ее семья — он ничего не знал об этих людях; знал только, что она живет вместе с матерью и братом матери. Может быть, она внебрачная. Не исключено. В этой стране такое возможно. Может быть, ее мать никогда не состояла в браке. Разумеется, в этой стране такое возможно. Он слышал о таких случаях только среди бедняков, а родные Глории не были бедняками. Но почему такое не могло бы случиться в этой стране? В первый раз, когда он и Эмили остались наедине, они рисковали иметь детей, а в то время люди не знали столько о предохранении от нежелательной беременности, как сейчас. Глория даже старше, чем Рут, возможно, ее мать сделала то же, что Эмили, но ей не повезло. Может быть, отец Глории погиб в железнодорожной катастрофе или по какой-то другой причине, собирался жениться на ее матери, но после первой проведенной вместе ночи, возможно, по пути домой, попал под машину, был убит бандитом, мало ли что. Такое могло случиться. В Нью-Хейвене был парень, очень скрытный по поводу своей семьи. Мать его была актрисой, а об отце он не говорил ни слова. Лиггетт жалел, что не познакомился с ним получше. Он уже не помнил фамилии этого парня, но кое-кто из компании Лиггетта интересовался им. Этот парень рисовал для журнала «Рекорд». Художник. Ну что ж, побочные дети всегда были талантливы. Не побочные в уничижительном смысле, а плоды любви. (Как ужасно быть плодом любви. Лучше быть побочным. «Будь я побочным сыном, лучше бы зваться именно так, чем случайным плодом любви».) Вот и Глория рисует или пишет маслом. Интересуется искусством. Определенно знает много странных людей. Она знала ту компанию мальчишек из Нью-Хейвена, юного Билли и остальных. Но с ними мог познакомиться кто угодно и кто угодно мог познакомиться с Глорией. Черт! Это самое худшее. С Глорией мог познакомиться кто угодно. Лиггетт думал об этом на протяжении всего обеда, смотрел на жену, на двух дочерей и видел в их лицах отражение своих мыслей о должном воспитании в окружении хороших вещей и о том, как это влияет на лица. Видел их и думал о Глории, о том, что с ней мог познакомиться кто угодно и что, возможно, кто-то, с кем она познакомилась где-нибудь в баре, сейчас, в эту минуту, милуется с ней.