С Лиггеттом Эмили было лучше, чем могло быть с кем-то из бостонцев, потому что он не считал ее страсть чем-то само собой разумеющимся. А бостонец быстро пресытился бы ею и начал бы искать на стороне того же самого. Лиггетт не мог привыкнуть к ней. Есть нечто такое в этих долгих нежных разговорах в постели, когда слова произносятся с интонацией Коммонуэлс-авеню[8], которую безошибочно узнает любой, кто вырос западнее реки Коннектикут. И если мужчина слушает эти слова, учит им женщину и просит ее говорить их ему, значит, он еще не пресытился ею. Он хочет еще.
Так обстояли дела, и это было тайной. Их интимные минуты настолько принадлежали им, что Лиггетт ни разу никому не сказал о беременности Эмили, когда она носила их первого ребенка, не сказал даже своей сестре. Они об этом не договаривались; Эмили сама сказала сестре Лиггетта. Но он относился к Эмили так. Все, что касалось их интимной жизни, не подлежало обсуждению с кем-то третьим.
В известной степени это распространялось и на все прочее в их отношениях. Лиггетт всегда испытывал желание поговорить об Эмили, но он сделал важный шаг от вульгарности, втайне признав свою тягу к вульгарности. Как ни важно было это качество, в нем имелась одна скверная сторона. Мужчина должен иметь возможность, когда это станет необходимо, обсудить свою жену с кем-то третьим, мужчиной или женщиной. Поскольку Лиггетт не мог заставить себя обсуждать Эмили с кем-то из мужчин, то оказался в положении, когда нужно было поговорить с женщиной. То должна была быть женщина, знающая Эмили, близкая к ней. Лиггетт осмотрелся вокруг и впервые осознал, что Эмили за годы жизни в Нью-Йорке — к тому времени она прожила там уже семь лет; шел тысяча девятьсот двадцатый год — не завела ни единой близкой подруги. Лучшей ее подругой была жительница Бостона Марта Харви. Марта была разведенкой. Ее бывшим мужем был молодой миллионер, почти неграмотный, вечно пьяный, на три дюйма ниже ее, не сказавший никому в жизни грубого слова. Марта росла вместе с Эмили, они часто виделись, но когда пришло время обсудить с ней Эмили, Лиггетт понял, что это невозможно. Марта в определенном смысле была ее копией.
Однако повод для разговора был важным. Деньги семьи Эмили были вложены главным образом в хлопкопрядильные фабрики. Отец ее был врачом, приятным, лишенным воображения человеком, медицину он изучал в то время, когда хирурги все еще говорили о «доброкачественном гное». (Он так и не преодолел окончательно удивления, выяснив, что Уолтер Рид[9] был прав.) Собственно говоря, его профессия объяснялась пристрастием к препарированию кошек. Это была единственная мозговая деятельность, какой он интересовался, поэтому родители направили его в медицину. Пациенту в тяжелом состоянии какой-нибудь бойскаут со значком за отличие был бы столь же полезен, как отец Эмили, но все-таки несколько друзей обращались к нему при простуде и больном горле, они и составляли его практику. Эта практика служила ему отговоркой в пренебрежении финансовыми делами, однако каждый год-другой у него появлялась новая идея. На сей раз она заключалась в том, чтобы избавиться от всех хлопковых акций и вложить деньги в нечто иное. Чем-то иным должны были стать немецкие марки. Он знал, что марки будут чего-то стоить, и, поскольку юношей путешествовал по Германии, считал, что будет приятно, когда его состояние вскоре удвоится, приобрести замок на Рейне. Говорили, что даже сейчас можно приобрести замок со всей обслугой и оборудованием за сто долларов в месяц.
Лиггетта не особенно беспокоило, что делает старик со своими деньгами, но он считал, что эти деньги не целиком принадлежат старику, чтобы дурачиться с ними. Врач не заработал этих денег, а унаследовал их, и поэтому они казались Лиггетту своего рода доверительной собственностью, которой врач не имел права безответственно распоряжаться. Во всяком случае, бросать их на ветер. Раз врач из года в год не принимал на себя постоянной ответственности за деньги, то нельзя было позволить ему лишиться их, когда на него найдет какое-то дурацкое наитие. Хлопок в том году был дорог, и хотя было спорным, является ли верхом проницательности сбыт стольких акций на благоприятном рынке, Лиггетт по крайней мере допускал, что, возможно, рынок не среагирует сильно, поглотив акции доктора. Нет, с решением старого джентльмена продавать акции Лиггетт серьезно спорить не мог (собственно, в духе старика было бы продать их при самых низких рыночных ценах). Но немецкие марки, черт побери!
Лиггетт жалел, что у Эмили нет брата или хотя бы такой сестры, с которой можно пообщаться. Но сестра ее жила совершенно обособленно, а брата не было. Затем шла подруга, а подругой была Марта. Лиггетт отверг план поговорить с Мартой, как только это имя вызвало в воображении ее портрет. Но чем больше он думал, тем больше убеждался, что ему нужно с кем-то поговорить о создавшемся положении. Эмили с двумя маленькими дочерьми проводила лето в Хайяниспорте, и он не хотел без особой необходимости разговаривать с ней. Эмили тогда относилась к детям очень серьезно, и разговор об отце встревожил бы ее.
Когда Лиггетт позвонил, Марта как раз собиралась идти обедать в одиночестве и нисколько не удивилась его приглашению на обед. Сказала «да». Он спросил, хочет ли она выпить, Марта ответила, что очень, и Лиггетт пообещал взять бутылку джина. Зашел в известное ему местечко на Лексингтон-авеню, купил бутылку джина за шесть долларов, выпил стаканчик, который поднес ему Мэтт, владелец, и взял такси — маленькую желтую машину.
Марта жила на Мюррей-Хилле, между Парк- и Мэдисон-авеню в доме с автоматическим лифтом. Они пили коктейли «оранжевый цветок», которые нравились Лиггетту. Марта спросила об Эмили всего лишь раз. «Как дела у Эмили? Она в Хайяниспорте, так ведь?» Он ответил, что превосходно, и едва удержался от поправки, что, известно ей это или нет, совсем не превосходно. Потом, видя, что Марта не возвращается к Эмили, оказался в неловком положении. Если женщина отличается уверенностью и самообладанием, придавшими ей смелость принять его приглашение на обед потому, что она не просто близкая подруга его жены, — доверять этой женщине можно. Но вместе с тем желание говорить об Эмили стало убывать. Лиггетт начал получать удовольствие, потому что ему было приятно общество Марты.
Они выпили по два коктейля, потом Марта предложила ему снять пиджак. Он подумал, что затем она предложит ему сигару, потому что пиджак снять хотелось. Там было очень уютно.
— Ты голодна? — спросил Лиггетт.
— Не особенно. Давай подождем, к девяти часам станет попрохладнее. Если ты не спешишь.
— Нет-нет, не спешу.
— Выпьем еще коктейлей, так ведь? Знаешь, я люблю выпить. Я не представляла этого — господи, я вообще ничего не знала о выпивке, — пока не вышла замуж за Томми. Он обычно старался напоить меня, но у него ничего не получалось. Не люблю, когда меня стараются напоить. Если сама захочу напиться, то напьюсь.
Лиггетт пошел с шейкером на кухню и приготовил очень крепкие коктейли, не то чтобы умышленно, но и не совсем случайно. Ее слова напомнили ему о физическом, биологическом, назовите его как угодно, факте: Марта побывала замужем и, значит, спала с мужчиной. Пока что для него это ничего не значило. Было просто странно, что он почему-то перестал думать о ней как о женщине, живущей собственной жизнью. Он почти всегда считал, что, если узнать ее получше, она станет в конце концов хорошей приятельницей, бесполой подругой Эмили.
— Сегодня в Париже День взятия Бастилии, — сказал Лиггетт, возвратясь с коктейлями. (Кроме того, это был день вынесения смертного приговора Сакко и Ванцетти[10].)
— Да. Надеюсь в будущем году в этот день быть там.
— Правда?
— Пожалуй. Этим летом я не смогла поехать на Кейп-Код, потому что Томми выясняет, где я, и принимается звонить в любое время суток.
8
Коммонуэлс-авеню — одна из главных артерий аристократического района Бэк-Бей в Бостоне.
9
Уолтер Рид (1851–1902) — военный хирург и бактериолог.
10
Никола Сакко и Бартоломео Ванцетти — активисты рабочего движения, анархисты. Обвинены в убийстве (1920) и, несмотря на недоказанность обвинения и международную кампанию протеста, казнены (1927).