— Я нет, — ответила Эмили, — и, думаю, девочкам тоже лучше ничего не пить, если они собираются играть в теннис. Давайте сделаем заказ.
— Бифштекс, — сказала Рут. — А тебе, Рэнди? Бифштекс?
— Да, пожалуйста.
— Мы все хотим бифштекс, — заявила Рут. — Ты хочешь, Фрэнни, так ведь?
— Я нет, — откликнулась Барбара, младшая дочь Лиггетта. — Для острячки-самоучки это не важно, но вот как раз бифштекс я не хочу. Джули, если предпочтешь что-то другое, скажи. И ты, Фрэнни. Мама, ты хочешь бифштекс?
— Нет, дорогая, пожалуй, я съем отбивную. Гарри, это займет много времени?
— Минут десять, миссис Лиггетт. Может, сперва хотите супа? К тому времени, когда съедите суп, отбивная будет готова.
— Папа, тебе бифштекс? — спросила Рут.
— Да. Для начала коктейль с томатным соком. Рут, ты не против?
— Нисколько. Мы решили? Маме отбивную, мисс Барбаре отбивную, Рэнди отбивную. Папе бифштекс, Фрэнни бифштекс, и мне бифштекс. Гарри, запомнил?
— Да, мисс Лиггетт. Как насчет овощей?
— Принеси побольше, — сказала Рут.
Пока шел разговор о заказах, Лиггетт смотрел на Рут и думал об Эмили. Эмили — сейчас он не вспоминал об этом — сохранила губы, нос, подбородок, осанку и до некоторой степени цвет лица, которые раньше делали ее красивой, но красота была уже в прошлом. Это лишь заставляло задумываться, почему она стала невзрачной женщиной с хорошими чертами. Глаза, разумеется, меняли дело. Они выглядели так, будто она часто страдала от головной боли, хотя ничего подобного не было. Эмили явно была очень здоровой.
Лиггетт смотрел, как Эмили действует руками: разворачивает салфетку, касается, не меняя позы, столового серебра, складывает приборы. При этом она наблюдала за своими жестами. Увидев это впервые, Лиггетт удивился. Он не помнил, чтобы Эмили смотрела на неподвижные руки, как поступала бы, если бы тщеславилась ими. Она словно проверяла их умелость, их аккуратность. Это было просто частью ее образа жизни.
Зачастую Эмили, сидя дома с книгой стихов в руке, обращала мечтательный взгляд в сторону окон. Лиггетт то и дело поглядывал на нее, задаваясь вопросом, какая строка в каком стихотворении вызвала приятную мысль и какая это мысль. Потом неожиданно Эмили говорила что-нибудь вроде: «Как думаешь, следует мне пригласить Хобсонов на вечер четверга? Ведь она тебе нравится, правда?» Лиггетт полагал, что в этом отношении на него похожи многие мужья; по крайней мере двое-трое мужчин его поколения доверительно признались ему, что не знают своих жен. Они состояли в браке, кое-кто по двадцать лет; были в общем-то довольно верными мужьями, хорошими отцами, хорошими добытчиками, усердными тружениками, трезвенниками. Потом, когда депрессия продлилась уже около года, когда стало ясно, что это не мимолетный пустяк, эти люди начали критически оценивать то, что дала им жизнь, или то, чего они добились сами. Обычно их рассказ о себе начинался так: «У меня есть жена и двое детей…» — а потом они переходили к своим «вложениям», деньгам, работе, домам, машинам, лодкам, лошадям, одежде, мебели, доверительной собственности, биноклям, ценным бумагам и так далее. Эти мужчины прекрасно понимали, что материальные активы весной тридцать первого года стоили около четверти своей изначальной цены, в некоторых случаях меньше. А в некоторых ничего. К тому времени, когда депрессия достигла этой точки, они приняли как факт, что все обесценилось. Во всяком случае, так получалось. Потом несколько мужчин, несколько миллионов мужчин, стали задаваться вопросом: а стоили вещи, которые они покупали, того, что за них платили? О! Об этом имело смысл подумать, имело смысл покупать объемистые, дорогие книги, чтобы это выяснить. Некоторые из самых проницательных биржевых игроков приходили вечерами домой, чтобы прочесть, что там, черт побери, говорил Джон Стюарт Милль[6], чтобы выяснить, кто такой, черт побери, этот Джон Стюарт Милль.
Но среди друзей Лиггетта были мужчины, которые, начав с «У меня есть жена и двое детей…», перечисляли все жизненные блага, а затем возвращались к первому пункту: жене. Потом обнаруживали, что не могут быть уверены, есть ли у них жены. Количество разводов в классе, к которому принадлежал Лиггетт, приближалось к ста процентам, но до Великой депрессии[7] выяснять это не имело смысла; большинство этих мужчин считало, что они работают ради счастья жен и детей, а также для собственного успеха, но праздная женщина есть праздная женщина, загребает ли ее муж миллионы или старается удержаться на работе, приносящей сорок долларов в неделю. Людей вроде Лиггетта в тридцатом году частенько можно было встретить в Лонг-Айленде и Уэстчестере, в кепках, ветронепроницаемых куртках и спортивных туфлях они прогуливались по улицам под руку с женами. Уверовав, что жены — единственный надежный оплот в этом мире, они решили наконец познакомиться с ними поближе. Разумеется, в том, что они пренебрегали своими женами, не было ничего намеренно оскорбительного, чаще всего жены и не чувствовали себя оскорбленными, так что все было в порядке. Жена знала, что муж всегда берет ее на футбольные матчи и в театр, оплачивает ее счета, покупает ей рождественские подарки, помогает ее бедным родственникам, не вмешивается в образование и воспитание детей. Когда он стал принимать более деятельное участие в жизни семьи, она тоже не удивилась. Она знала, что на дворе депрессия, читала журнальные статьи о мужественных женах, стоящих плечом к плечу с мужьями; по понедельникам читала в газетах проповеди, в которых священники говорили прихожанам (и прессе, непременно прессе), что депрессия — это благо, потому что сблизила мужей и жен.
Лиггетт лишь отчасти принадлежал к этому типу мужчин; Эмили вовсе не принадлежала к этому типу женщин. Прежде всего Лиггетт был родом из Питтсбурга, Эмили — из Бостона. Лиггетт был именно тем человеком, который, если бы не женился на Эмили, оказался бы превосходной мишенью для ее пренебрежительного отношения. Казалось, она всю жизнь копила причины для пренебрежительного отношения, предназначавшегося для американцев из высшего общества, поскольку ни один иностранец, ни один американец из низших классов никак не мог бы понять, что же дает ей право на такое пренебрежение. У нее в роду были губернатор колонии, непрерывный ряд прилежных выпускников Гарварда, их жены. Непосредственно принадлежавшим ей, разумеется, было прошлое в швейном кружке Уинзор-Винсентского клуба. В Нью-Йорке у нее было несколько живших уединенно родственников; они нигде не бывали. После женитьбы на Эмили Лиггетт с удивлением узнал, что она никогда не останавливалась в нью-йоркских отелях. Эмили объяснила, что единственной возможной причиной приезда в Нью-Йорк было навестить родственников, поэтому она останавливалась у них. Да, верно, согласился Лиггетт — и не рассказывал ей, как развлекался в юности, останавливаясь в нью-йоркских отелях, как распустил рулон туалетной бумаги на Пятой авеню, как перелезал по карнизу из одного окна в другое. Он слегка побаивался ее.
Но с Лиггеттом Эмили было лучше, чем могло быть с кем-то из бостонцев. Он был богатым, красивым, йельским спортсменом. Этих качеств было достаточно, чтобы объяснить, чем привлекал ее Лиггетт. Но этим дело не ограничивалось. Эмили была красивой, здоровой и потому страстной, она хотела его с той минуты, как увидела впервые. Сам Лиггетт поначалу испытывал к ней смешанные чувства; его пугали манеры и акцент Эмили (он так и не преодолел отношения к акценту и только привык к манерам). Она была не столь красива, как другие девушки, которых он знал, но он не знал ни одной похожей на нее, не знал так близко. Они познакомились на вечеринке в один из ее редких приездов в Нью-Йорк — последний перед началом его тренировки в команде гребцов. Лиггетт на другой день пригласил Эмили на чай, но был вынужден отменить свидание, и у них началась переписка, которая с его стороны регулировалась необходимостью заниматься учебой и греблей, а с ее — графиком: не писать в ответ более одного письма в неделю и не отвечать в течение двух дней после получения письма. Благодаря Эмили Лиггетт решил поступить в Гарвардскую школу бизнеса. Это понравилось его отцу, он подарил сыну «фиат» и ни в чем ему не отказывал. Единственным, чего Лиггетт не мог попросить у отца, было красивое белое тело Эмили. Эмили отдала его Лиггетту без просьбы как-то зимней ночью в Бостоне. Прождав три мучительные недели, дабы выяснить, не будет ли последствий, они решили заключить помолвку.