Узкие собрания Посвященных происходили в полутьме затерянных святилищ – фюрер тщательно скрывал их от собственного народа. Он сам не знал, где кончается вера и начинается шарлатанство. Он был схож с ребенком, которому нужны страшные сказки. Гитлер мог на месяцы забыть о существовании своих духовных наставников, потом в пароксизме неуверенности кинуться к ним и, внимая, выкрикивать заклинания или с ученым видом кивать, выслушивая бредни, наивность которых была очевидна малому ребенку и которые были позаимствованы из тех страшилок, которыми пугают друг друга в детской комнате восьмилетние малыши: «И тут в комнату через окно влезла черная рука с окровавленными пальцами!..» В этом месте должен раздаться испуганный визг. Но бородатые дяди и девушки, а то какие-то азиаты с маслеными глазами базарных торговцев вовсе не визжали, они позволяли визжать самому фюреру, который в благодарность за страшные сказки хорошо кормил шахерезад и даже финансировал экспедиции в Тибет.
Но когда дело касалось истинных, его глубинных намерений, его устремлений, то он всегда оказывался на голову выше тех магов, которые полагали себя его учителями и даже покровителями. И на самом деле он верил лишь в себя и свою миссию. В свое право вершить судьбы мира. Как дурной стратег и великолепный тактик, он замечательно пользовался предоставившейся возможностью – случайной трещиной в стене вражеского замка, – чтобы ворваться внутрь. Он был гением интриги, а его учителя-мистики были никуда не годными интриганами. Потому что есть два вида интриги. Один – подсидеть противника, наушничая на него хозяину. Этот вид интриги магам и волшебникам, окружавшим Гитлера, был отлично знаком. Другой вид интриги – великими мастерами которой были Гитлер, Ленин и Сталин – заключался в том, чтобы выждать момент, когда враг отвернется, чтобы всадить ему в спину нож, желательно чужой рукой, чтобы потом отрубить и эту руку. А раз существует различие в понятии интриги, то владеющий интригой высшего уровня не может быть подвластен маленьким интриганам и шарлатанам, даже если они вполне искренни в своих фантазиях.
Великие полководцы, то есть великие злодеи, специальность которых в конечном счете сводится к умерщвлению людей и которые преуспели в уничтожении их в астрономических цифрах, могут внешне поклоняться какому-то богу или пророку, но на самом деле ни один из этих убийц никогда не был религиозен. У них в распоряжении всегда был какой-то эрзац веры – иногда для себя, иногда для внешнего пользования. И эти люди даже склонны время от времени эту языческую причуду менять. Но установленная другими религия их никогда не удовлетворяла. Она – соперник. Она – ограничитель, а великие злодеи – люди без тормозов.
Нет нужды обращаться к истории, но даже первые приходящие на ум убийцы, а самыми крупными и зловещими из них мы можем считать покорителей Вселенной, были безбожниками. Александр Македонский кончил тем, что провозгласил себя богом, чтобы не склоняться к чужим алтарям. Наполеон был настолько равнодушен к религии и презирал ее служителей, что даже не дал папе короновать себя императорской короной, показав ему на его невысокое место в создаваемой заново земной иерархии. Ленин с каким-то деловитым наслаждением выписывал приказы о том, чтоб «расстрелять побольше попов», Сталин также предпочитал видеть в богах себя и взорвал самый большой храм Москвы, не считая сотен поменьше, чтобы он не смел подниматься своей главой выше самого Сталина…
Гитлер не мог быть покорен магам и различного рода мистикам, облепившим его двор, но он, разумеется, искал в жизни смысл, потому что понимал – для чего-то он родился на свет! Но для чего? И отвечал себе той же стандартной фразой, как и Александр Македонский, и Сталин, и Наполеон, – чтобы завоевать мир!
Зачем?
Чтобы навести порядок.
Причем, если к желанию навести порядок примешивается детская или юношеская обида, тогда тиран становится особенно жесток. Ленин не мог простить Романовым и государственной машине России смерть своего террориста-брата. Он догадался, что брат пошел по неправильному пути, надеясь начать с террора и потом создать государство счастливых. Владимир Ильич решил все сделать наоборот: сначала сделать государство счастливых, а потом уже развязать в нем террор. Неизвестно, какой детской обидой или какой завистью питалась ненависть Гитлера к евреям и цыганам, – наверное, этому есть земное и простое объяснение, но эта ненависть, как и у Ленина, придала террору и убийствам особое изуверство.
Альбина осталась ночевать у Адольфа. Она не любила ночевать у него не потому, что ощущала всей шкурой молчаливое неодобрение прислуги и охраны и боялась, что ее отравят, и не потому, что знала, что в этой постели еще недавно спала Ева Браун, а потому, что не желала показываться Адольфу утром, чтобы он видел ее морщины и складки у губ, мятые волосы и мешки под глазами. При всей своей простодушной прозорливости она не догадывалась, что Адольф более всего любил именно эти моменты утренней нежности, когда он мог не только жаждать обладания Альбиной, но и сокрушаться силе бегущего времени, и жалеть Альбину и себя, как отражение в ней, и понимать с горечью, что он потратил впустую слишком много лет и теперь не остается ни сил для настоящей любви, ни времени, чтобы покорить мир.
В ту ночь Альбина проснулась оттого, что Адольф сидел на краю своей постели, будто парализованный. Крупная дрожь била его. Потом он поднял руку, защищаясь от кошмара, и повторял: «Это он, он! Он пришел за мной! Я не звал тебя!»
Альбина затаилась под одеялом – лунный свет падал сквозь открытое окно, и видно было, что волосы Гитлера прилипли ко лбу, по лицу катился крупный пот; потом Гитлер начал произносить цифры, сочетания цифр и отдельных слогов, он говорил быстро, все быстрее, потом повторил убежденно: «Не прячься, выходи!»
Альбина заставила себя подняться и подойти к нему.
– Адольф, – сказала она, – я могу тебе помочь?
Она дотронулась до его щеки, она почувствовала, что именно такая ласка ему нужна. Он прижался к ее ладони мокрой от пота и слез щекой, потом сказал: «Вот и отлично, вот он и ушел».
И удобно улегся в постель, подогнув ноги. Альбина накрыла его одеялом и долго сидела, глядя на его резкий профиль. Дыхание фюрера становилось все ровнее, он спал глубоко и спокойно. Альбина почувствовала к нему нежность, как к любому мужчине, которому отдалась сама, по доброй воле, несмотря на то что эта воля питалась ненавистью к Алмазову и его хозяевам.
– Что тебе приснилось? – спросила она утром. – Ты даже кричал.
– Прости, – сказал Гитлер. Он торопился, подбирал с тарелки овсянку. – Мне приснилось, что я снова на фронте, за мной пришел мой взводный, чтобы позвать меня в атаку, из которой я не вернусь живым… Как странно, я забыл этот сон, а как ты спросила – сразу вспомнил во всех деталях. И я очень испугался… – Гитлер налил себе в чашку кофе и продолжал: – Я тебе должен сказать, что на фронте я был весьма отважным солдатом и сам вызывался в вылазки и в атаку. Странно, почему я так испугался во сне.
– Если ты расскажешь об этом своему генералу Гаусгоферу, он скажет, что тебя посетил дух ледяного мира.
– Ты несерьезно относишься к генералу, – сказал Гитлер. – Хотя тебя можно понять – ты женщина и не совсем хорошо знаешь немецкий язык. Мне даже странно, что ты возродилась не в Германии.
– Я старше твоей Гели, – сказала Альбина. Уже не в первый раз… Гитлер не слышал этих слов и никогда не услышит, для него время существовало в некоей иной плоскости.
– И что ты намерен делать с русскими? – спросила Альбина, глядя на любовника открыто и доверчиво, и Гитлер с умилением подумал, что Альбина никогда не кичится умом, она доверяет ему.
– Я еще не решил, – сказал Гитлер. – Сегодня у меня совещание в Генеральном штабе.
– Я так боюсь, что Сталин решит первым.
– Этого не будет. – Гитлер бросил на стол салфетку и поднялся. – Прости, но я спешу, – добавил он и быстро ушел из комнаты.