митрополиты (на нашем был еще и Сестренцевич), академики и литераторы.
Учителем словесности был П. А. Плетнев, друг Пушкина, любимец императрицы
Марии Федоровны, человек вполне достойный ее внимания и особой
благосклонности. Экзамен, благодаря его трудам, мы сдали очень хорошо. Тут
прочитаны были стихи Нелединскому и Жуковскому, их сочинения. Императрица
Мария Федоровна оказывала обоим аттенцию и во время экзамена или словами
или взглядами спрашивала их одобрения. После экзамена подан был завтрак
(déjeuner à la fourchette), и так как это было на масленице, то оба поэта преусердно
занялись блинами. Этот завтрак привозился придворными кухмистерами, и
блины, точно, пекли на славу во дворце. Нас всех поразили добрые, задумчивые
глаза Жуковского. Если б поэзия не поставила его уже на пьедестал, по
наружности можно было взять его просто за добряка. Добряк он и был, но при
этом столько было глубины и возвышенности в нем. Оттого его положение в
придворной стихии было самое трудное. Только в отношениях к царской фамилии
ему было всегда хорошо.
Он их любил с горячностью, а императрицу Александру Федоровну с
каким-то энтузиазмом, и был он им всем предан душевно. Ему, так сказать,
надобно было влезть в душу людей, с которыми он жил, чтобы быть любезным,
непринужденным, одним словом, самим собою.
Хотя он был как дитя при дворе, однако очень хорошо понимал, что есть
вокруг него интриги, но пачкаться в них он не хотел, да и не умел. В 1826 году
двор провел Великий пост в Царском Селе, также и часть лета. Потом все
отправились на коронацию в Москву, и я Жуковского не помню3. Лето 1828 года
двор опять был в Царском Селе. Фрейлины помещались в большом дворце, а
Жуковский в Александровском, при своем царственном питомце, и опять я с ним
не сблизилась и даже мало его встречала. В 1828 же году императрица
Александра Федоровна уезжала в Одессу, а наследник и все меньшие дети
остались под присмотром своей бабушки в Павловске.
Где был Жуковский4, не помню. Только у обеденного стола императрицы
Марии Федоровны (который совершался с некоторою торжественностью и на
который всегда приглашались все те, которые только в придворном словаре
значились особами) я его никогда не видела.
По возвращении государя из Турции и государыни из Одессы двор
поселился в Зимнем дворце. Мария Федоровна скончалась5, город был в трауре;
все было тихо, и я, познакомившись с семейством Карамзиных, начала встречать
у них Жуковского и с ним сблизилась. Стихи его на кончину императрицы были
напечатаны и читались всеми теми, которые понимали по-русски. Жуковский жил
тогда, как и до конца своего пребывания, при дворе, в Шепелевском дворце
(теперь Эрмитаж)6. Там, как известно, бывали у него литературно-дружеские
вечера7. С утра на этой лестнице толпились нищие, бедные и просители всякого
рода и звания. Он не умел никому отказать, баловал своих просителей, не раз был
обманут, но его щедрость и сердолюбие никогда не истощались. Однажды он мне
показывал свою записную книгу: в один год он роздал 18 000 рублей
(ассигнациями), что составляло большую половину его средств.
Он говорил мне: "я во дворце всем надоел моими просьбами и это
понимаю, потому что и без меня много раздают великие князья, великие княгини
и в особенности императрица; одного Александра Николаевича Голицына я не
боюсь просить: этот даже радуется, когда его придешь просить: зато я в Царском
всякое утро к нему таскаюсь". Один раз, после путешествия нынешнего государя,
Жуковский явился ко мне с портфелем и говорит: "Посмотрите, какую штуку я
выдумал! Я так надоел просьбами, что они, лишь как увидят меня, просто махают
руками. Надобно 3000 рублей ассигнациями, чтобы выкупить крепостного
живописца у барина. Злодей, узнавши, что я интересуюсь его человеком, заломил
вишь какую сумму. Вот что я придумал: всю историю представил в рисунках.
Сидят Юлия Федоровна Баранова и великая княгиня Мария Николаевна, я
рассказываю историю. Все говорят: "Это ужасно! Ах, бедный! Его надобно
высвободить". Картина вторая: я показываю рисунки, восхищаются: "C'est
charmant, quel talent!"" {Очаровательно, какой талант! (фр.).} Картин этих было
несколько, и, разместив всех, приложив своих денег, он собрал с царской
фамилии деньги и послал их в Оренбург, где томился художник у невежды
барина, который не ценил его живописи8.
Жуковский любил рассказывать про свою жизнь в деревне в Белевском
уезде, про дурака Варлашку, который не умел обходиться с мужскою одеждою и
ходил в фланелевой юбке; как Варлашка, уходя спать на чердак, с лестницы
всякий вечер кричал: "Боюсь" -- и прочий вздор. Не знаю, всем ли известны пером
нарисованные виды этой деревни, в которой он жил в молодости: необыкновенная
прелесть в них! Они были после литографированы9, и вся коллекция у меня. Один
знаток-англичанин мне говорил, что в этих линиях слышится необыкновенный
художественный талант. -- Шутки Жуковского были детские и всегда
повторялись; он ими сам очень тешился. Одну зиму он назначил обедать у меня
по средам и приезжал в сюртуке; но один раз случилось, что другие (например,
дипломаты) были во фраках: и ему и нам становилось неловко. На следующий раз
он пришел в сюртуке, за ним человек нес развернутый фрак. "Вот я приехал во
фраке, а теперь, братец Григорий, -- сказал он человеку, -- уложи его
хорошенько". Эта шутка повторялась раза три, наконец и ему и мне надоела, но
Жуковский говорил, что в передней она всегда имела большой успех, и очень
этим восхищался. Этого Григория он очень полюбил, когда я ему сказала, что он
играет очень дурно на дрянной скрипке. "Как же это так, на дурной скрипке?
Надобно бы ему дать хорошую".
При совершенном неумении наживаться, он хорошо распоряжался своими
маленькими доходами и вел свои счеты с немецкою аккуратностью. Вообще в его
чисто русской натуре было много германизма, мечтательности и того, что
называют Gemüthlichkeit {добродушие (нем.).}. Он любил расходиться,
разболтаться и шутить в маленьком кружке знакомых самым невинным, почти
детским манером. Комнаты его, в третьем этаже Шепелевского дворца, были
просто, но хорошо убраны. "Только, говорил он, жаль, что мы так живем высоко,
мы чердашничаем". У него были развешаны картины и любимый его ландшафт
работы Фридриха10 -- еврейское кладбище в лунную ночь, которое не имело
особенного достоинства, но которым он восхищался. Как живопись, так и музыку
он понимал в высшем значении; но любил также эти искусства по какой-нибудь
ассоциации воспоминания. Так, однажды он мне писал: "Буду у вас обедать, а
после обеда пусть m-lle Klebeck мне споет:
Land meiner seligsten Gefühle,
Land meiner Jugend (*) 11.
(* Страна моих сердечных чувств, Страна моей юности (нем.).)
Не забудьте, что тут рядом сядет "Воспоминание".
Тот, кому так дорого было воспоминание, у которого память сердца12 так
была сильна, мог написать эти прелестные стихи:
О милый гость, святое Прежде,
Зачем в мою теснишься грудь?
Могу ль сказать живи надежде,
Скажу ль тому, что было: будь?13
Лунная ночь, с ее таинственностью и чарами, приводила его в восторг.
Отношения его к старым товарищам, к друзьям молодости, никогда не
изменялись. Не раз он подвергался неудовольствию государя за свою
непоколебимую верность некоторым из них. Обыкновенно он шел прямо к