старался скрывать предстоящую разлуку с милою племянницей, которая
положила уехать с детьми в Дерпт к матери и сестре для восстановления
здоровья, расстроенного горестною семейною жизнью. Одно это обстоятельство
печалило в эту пору нашего друга; он послал в Дерпт следующие строки:
Отымает наши радости
Без замены хладный свет,
Вдохновенье пылкой младости
Гаснет с чувством жертвой лет;
Не одно ланит пылание
Тратим с юностью живой --
Видим сердца увядание
Прежде юности самой43.
Эта элегическая "Песня" заслужила ему сильный упрек Марии Андреевны
Мойер; я знаю это по свидетельству ее самой; вот как она писала мне: "Напишите
мне, можем ли мы надеяться, чтобы Jouko приехал. Скажите ему, что это
осчастливит меня. Что за дивный человек! Его прекрасная душа есть одно из
украшений мира Божьего. Зачем только он написал свое последнее
стихотворение? Стихи просто дурны. Чем более я перечитываю их, тем
становлюсь печальнее. Заставьте его искупить этот грех чем-нибудь хорошим".
<...>
Великолепные и изящные представления на берлинском театре ввели
Жуковского прямо в фантастический мир чудесных событий, которые ярко
изображены в драме "Орлеанская дева". Поэтический сомнамбулизм Иоанны был
ему по сердцу. Зная наизусть почти всю драму, стоило только выразить по-русски
Шиллеровы стихи, и перевод был готов. Таким образом, ему удалось освободить
свое произведение от искусственности изложения, которая чувствуется во всяком
почти переводе. В первый раз в русской литературе появилась большая драма,
писанная пятистопными ямбами без рифм. <...>
В конце февраля 1823 года Жуковский проводил Александру Воейкову с
детьми в Дерпт и пробыл там две недели. Не предчувствовалось тогда бедному
нашему другу, что эти две недели были последние дни, проведенные им вместе с
Марией Андреевною Мойер. 10-го марта возвратился он в Петербург, а 19-го
марта известие о преждевременной ее смерти в родах потрясло душу Жуковского
и погрузило его на многие годы в тихую меланхолическую грусть. Нельзя описать
словами того, что происходило в душе несчастного поэта. Собственные его слова
лучше всего изображают его скорбь при этом роковом ударе. Он тотчас поехал в
Дерпт. Кому оттуда он мог сообщать горестные свои чувства, как не подруге
своей Авдотье Петровне Елагиной? Он и писал к ней, 28-го марта:
"Кому могу уступить святое право, милый друг, милая сестра (и теперь
вдвое против прежнего), говорить о последних минутах нашего земного ангела,
теперь небесного, вечно, без изменения нашего. С тех пор, как я здесь, вы почти
беспрестанно в моей памяти. С ее святым переселением в неизменяемость,
прошедшее как будто ожило и пристало к сердцу с новой силой. Она с нами на
все то время, пока здесь еще пробудем, не видя глазами ее; но знаю, что она с
нами и более наша -- наша спокойная, радостная, товарищ души, прекрасный,
удаленный от всякого страдания! Дуняша, друг, дайте мне руку во имя Маши,
которая для нас существует. Не будем говорить: ее нет! C'est un blasphème {Это
богохульство (фр.).}. Слезы льются, когда мы вместе и не видим ее между нами;
но эти слезы по себе. Прошу вас ее именем помнить о нас. Это должность, это
завещание. Вы были ее лучший друг; пусть ее смерть будет для нас -- таинством:
где два будут во имя Мое, с ними буду и Я. Вот все! Исполним это! Подумайте,
что это говорю вам я, и дайте мне руку с прежнею любовью. Я теперь с ними. Эти
дни кажутся веком, 10-го числа я с ними простился, без всякого предчувствия, с
какою-то непонятною беспечностью. Я привез к ним Сашу и пробыл с ними две
недели, неделю лишнюю против данного мне срока: должно было уехать. Но
Боже мой! Я мог бы остаться еще десять дней: эти дни были последние здешние
дни для Маши! Боюсь остановиться на этой мысли. Бывают предчувствия для
того, чтобы мучить душу: для чего же здесь не было никакого милосердного
предчувствия! Было поздно, когда я выехал из Дерпта, долго ждал лошадей, всех
клонил сон. Я сказал им, чтобы разошлись, что я засну сам. Маша пошла наверх с
мужем. Сашу я проводил до ее дома; услышал еще голос ее, когда готов был
опять войти в дверь, услышал в темноте: "Прости". Возвращаясь, проводил Машу
до ее горницы; она взяла с меня слово разбудить их в минуту отъезда. И я заснул.
Через полчаса все готово к отъезду, встаю, подхожу к ее лестнице, думаю -- идти
ли, хотел даже не идти, но пошел. Она спала, но мой приход ее разбудил; хотела
встать, но я ее удержал. Мы простились; она просила, чтоб я ее перекрестил, и
спрятала лицо в подушку, и это было последнее в этом свете!.."
Долго, долго не мог Жуковский забыть образ Маши. Вновь и вновь она
являлась перед ним. Это чувство вылито в стихотворении, которое мы считаем
едва ли не лучшим из его субъективно-лирических произведений...
Ты предо мною
Стояла тихо,
Твой взор унылый
Был полон чувства,
Он мне напомнил
О милом прошлом;
Он был последний
На здешнем свете.
Ты удалилась,
Как тихий ангел;
Твоя могила,
Как рай, спокойна,
Там все земные
Воспоминанья,
Там все святые
О небе мысли.
Звезды небес!
Тихая ночь!..44
Летние месяцы Жуковский обыкновенно проводил вместе с двором либо в
Павловске, либо в Царском Селе, а зиму -- в столице. Всякий раз, когда только он
мог отлучиться от своих занятий при дворе, он спешил уехать на могилу Марии
Андреевны, к своему "алтарю", в котором воздвигнул чугунный крест с
бронзовым распятием. На бронзовой же доске вылиты были любимые
покойницею слова Евангелия: "Да не смущается сердце ваше" -- и проч. (Иоанн,
гл. 14, ст. 1) и "Приидите ко Мне, вси труждающиися" -- и проч. (Матв., гл. 11, ст.
28). Всякий раз, когда он приезжал из Петербурга в Дерпт, он прежде всего
отправлялся поклониться этой могиле, которая находится на русском кладбище,
вправо от почтовой дороги; возвращаясь из Дерпта в Петербург, он
останавливался тут на прощание с могилою. Во все время пребывания своего в
Дерпте он каждый день, один или в сопровождении родных и детей, посещал это
для него святое место; даже зимою. Из всех картин, представляющих эту могилу,
-- он же много и сам их нарисовал и заказывал писать -- преимущественно любил
он одну, представляющую могильный холм в зимней обстановке: на свежем снегу
видны следы; мужская фигура в плаще сидит у памятника. Сколько раз, в течение
семнадцати лет, пока не оставил он Россию, побывал он на этом кладбище! И в
последние годы жизни, когда он жил за границею, сердце влекло его сюда более,
чем когда-либо. Здесь он надеялся устроить и свое последнее земное жилище, но
его надежда не сбылась! В особенности грустен был для него один приезд (летом
1824 года), когда он провожал до Дерпта несчастного друга своего Батюшкова
для излечения от душевной болезни. "Я еще раз был в Дерпте, -- пишет он к
Авдотье Петровне, -- эта дорога обратилась для меня в дорогу печали. Зачем я
ездил? Возить сумасшедшего Батюшкова, чтоб отдать его в Дерпте на руки
докторские. Но в Дерпте это не удалось, и я отправил его оттуда в Дрезден, в
зонненштейнскую больницу. Уже получил оттуда письмо. Он, слава Богу, на
месте! Но будет ли спасен его рассудок? Это уже дело Провидения. В ту минуту,
когда он отправился в один конец, а я в другой, то есть назад в Петербург, я