— Ах, Вася, зачем это? Ну, я обещала, я помню хорошо тоже, что сделала эту глупость. Но для чего вам? Посмотрите на себя, на вас лица нет, а вы такой славный мальчик, когда танцуете… Полно! Слышите, уже играют вальс. Идем танцевать. Мне хочется веселиться. Понимаете, просто веселиться, как девочке… а вы, глупый…

Она схватила его за руку и побежала к дверям.

Он говорил ей на ходу, с упреком, уже притихший:

— Но вы же целуете других… Зачем скрывать… Почему меня вы не можете?

Она совсем искренно рассмеялась.

— Ах, Вася, Вася, дорогой мой друг… Тем лучше для вас, если это так!

И, оборотившись к выходившей вместе с ними Варе, звеневшей яркими бусами своего хохлацкого наряда, она ей промолвила:

— Моя славная девочка, ты белая ворона среди нас… Я люблю тебя, но пойди перемени скорее свои перья, если не хочешь, чтобы тебя заклевали.

Потом, уже отойдя, крикнула:

— Вот, Вася, поцелуйте ее, раз вам так хочется целоваться.

Варя, удивленная и непонимающая, смущенно глядела ей вслед. Она пришла сюда, чтобы хоть издали увидать Аркадия. Она вообще как-то плохо стала понимать, что происходит вокруг, все упорнее прислушиваясь к самой себе.

Вальс «Тоска о прошлом» свивал, как ветер листья, одну пару за другой, унося их в сладостном водовороте. Шелест платьев, шарканье ног, запах пудры, духов и тела — все напоминало о золотой осени, о виноградном сборе, о рыжем солнце, разметавшем свои волосы по ликующему лесу и дышащем на землю истомой желания.

Без воли, без мыслей Ольга кружилась в вихре черного и желтого.

Среди танцев ее отвел в сторону Ширвинский. На нем был фрак, великолепно сшитый; в манишке белоснежной рубашки матово переливали жемчужины.

— Позвольте оторвать вас на минуту от вашего кавалера. Быть может, это опять некстати, но я пользуюсь случаем, чтобы вторично выразить мои сожаления по поводу случившегося. Знайте, что я глубоко оскорблен вашим некрасивым подозрением, заставившим вас выпрыгнуть из саней. Я не зверь и не хулиган. Насильно данные поцелуи для меня не имеют цены. Я хочу, чтобы вы сами поняли правоту моих слов. Если даже мое сумасшедшее, властное чувство к вам и прорывается иногда слишком заметно, то все же меня не должно бояться.

— Я не боюсь вас!

Он усмехнулся зло и снисходительно, не отводя от нее своих колющих глаз.

— Чем вы докажете мне это?

— Чем угодно!

— Даже если это испытание я вам предложу сегодня?

— Да!

XXI

— О, не волнуйтесь, не волнуйтесь, милые дамы. Здесь никто и ничто вас не обеспокоит. Все мною заранее предусмотрено. Ваши голоса и ваш смех не долетят ни до чьего нескромного уха. Мы прошли задними ходами в этот кабинет и таким же образом уйдем. Лакей, который будет нам подавать, верен мне, туг на ухо и нем, как рыба. Кроме того, ваши фантастические костюмы сделали вас неузнаваемыми. Забудем же на время, что мы в нашем скучном грязном городке, вообразим, что нас несет стройная яхта в открытом море и далеко вокруг не видно берегов, не слышно людей. Мы одни. Не правда ли, при этой мысли какая-то тяжесть сваливается с плеч. Четыре девушки и четверо мужчин. И все они молоды! Вокруг нас шумят волны, которым нет до нас никакого дела… Я вас спрашиваю, господа, разве это не восхитительно?

Ширвинский с тонкой улыбкой скользнул взглядом по девушкам, немного дольше остановился на строгом лице Ольги и мельком глянул на мужчин.

— Итак, я хотел бы, чтобы Новый год дал нам новые настроения. Сделайте со мною маленькое допущение, примите за истину мою красивую ложь, и все остальное приложится вам. Нас восемь — Мефистофель, искушенный в соблазнах и чуждый стыда, мудрый в тайнах порока, как женщина; таинственное домино — двуликое, как Янус — то желтое, как безумие, то черное, как безнадежность; цыганка с беззаботным смехом и вакхическими глазами; скромная хохлушка, как напоминание о давнем, наивном и печальном, сладкая капля романтической грусти после оргийных плясок… Трое мужчин во все поры своих исканий: в раннюю пору сладких грез и «грусти нежной»; в пору сомнений и чувственных утех; в пору зрелости пресытившейся, утонченной, но жадной. Наконец, как символ — тоскующий Пьерро. Вот изысканное общество нашей увеселительной яхты. А вот стол нашего пиршества — прошу отведать!

Ширвинский умолк, сделав широкий жест по направлению стола, убранного со всею возможною пышностью, доступною провинциальному ресторану.

Среди бокалов и вин расцветали белые, сладко дышащие ландыши и лиловые цинерарии. На двух концах пылали восьмисвечники, мешая свой желтый живой огонь с бледным мертвым светом электричества вверху.

Ольга пила, но не пьянела. Ясно, как никогда, она отдавала себе отчет во всем. И чем шумнее становились ее соседи, тем увереннее делался ее взгляд. Какая-то упрямая морщинка залегла между ее бровей.

Ширвинский не спускал с нее глаз. Он тоже казался совсем трезвым.

Варя печально шептала ей на ухо:

— Ах, зачем ты привела меня сюда? Зачем сказала, что он будет тут? Разве мне весело? Разве я нужна вам? Я уйду отсюда!

Но Ольга удерживала ее.

— Нет, нет, останься с нами. Это ничего, это пройдет!.. Тебе нужно жить, ведь ты такая хорошенькая. Не будь дурочкой.

XXIII

Варя, больная, лежала на кровати, с распущенными каштановыми волосами, с синими глазами, теперь ввалившимися, с пожелтевшим маленьким лицом. Ольга сидела над нею. Она привезла подругу к себе, потому что знала нищету и грязь ее отчего дома. Аркадий, проведав о случившемся, рвал на себе волосы.

— Черт тебя дернул везти ее к нам.

Ольга спокойно и сухо ответила:

— Если тебе это не нравится, можешь уезжать отсюда.

И он уехал опять в деревню. Отец махнул на все рукой, целыми днями играя в карты, а мать лежала у себя в спальне, тоже больная. У нее снова начали пухнуть ноги. От невыносимой боли по ночам она кричала без памяти.

Ольга пробовала согревать своим дыханием и растираниями ее оледеневшие члены.

Иногда ей казалось, что мать умерла,— так холодно было ее тело и так слабо билось сердце. Тогда она плакала холодными скупыми слезами усталости, тупого отчаяния. Все желания умирали в ней, все казалось до ужаса омерзительным.

Она останавливалась в темном коридоре между двумя комнатами, где ее ждали две больные; прятала лицо в старые платья, которые висели там; закусывала нижнюю губу и, закрыв пальцами уши, силилась забыться, отрешиться от ощущений бытия.

— Ты опять задумалась, Оля,— прошептала Варя.

— Нет, нет, милая, это я так…

Подруги перечитывали старенький гимназический альбом в зеленом бархатном переплете — забавное воспоминание о первом классе, когда у всех были такие альбомы.

— Вот слушай:

Оля — золото с фанатом,
Оля — жемчуг с бирюзой,
Оля дышит ароматом,
Оля — ангел милый мой.
От твоей школьной подруги Л.

— Какова Ленка!

— А вот еще:

Ты просишь, чтоб я тебе
В альбом писала.
Но для чего оно?
Альбом ты скоро бросишь
И будет все равно.

Варя смеялась тихим, слабым, умиротворенным смехом. Ольга улыбалась.

— Послушай, Варя, скажи мне, отчего ты это сделала?

Смех замер на губах больной. Тревожные глаза остановились на строгих глазах подруги.

— Ах, мне было так тяжело!

— Ну?

Ольгины глаза пытали, допрашивали.

— Я чувствовала, что не могу жить без них двух, а нужно было бросить или одного или другого. Я не умею так, как ты — никого не любить, и так, как Маня — наслаждаться любовью… И потом, я много выпила тогда, мне было очень плохо, а пение сводило меня с ума. И вот, когда я осталась одна, я выпила серной кислоты, что ставят между окон зимой и которую несколько дней уже носила с собою, но боль стала адская, я начала искать графин в темноте… горло горело, как в огне… когда наконец я нашла воду и сделала глоток, боль сделалась нестерпимой и я закричала…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: