Оля кивнула головой.
— Я знала, что это ты, но никому не хотела говорить…
— Ты не хотела?
— Да… я думала, пускай она сделает то, что ей нужно, но барон первый пришел в себя и побежал к тебе…
— Ты хотела, чтоб я умерла?
Варя, бледная, испуганная и трепещущая, смотрела на подругу.
— Но разве ты сама этого не хотела тогда?
Ольга опять улыбалась скупой, почти злой усмешкой.
— И тебе не было жаль меня? О, я не поверю этому. Ты так ухаживаешь за мною!
— Мне жаль тебя сейчас — это правда, но в ту ночь я почти завидовала тебе. Ведь это так хорошо — не быть, если не умеешь быть…
— Значит, ты тоже страдаешь? Значит, тебе тоже тяжело?
Варя приподнялась на локоть, пытаясь обнять подругу.
— Нет, милая, я не страдаю и мне не тяжело… Я просто не знаю, что мне нужно… Поверь мне, я не такая счастливая, как ты, у которой есть из-за чего умирать. И ты ложись и не бойся — со мною вряд ли когда-нибудь это случится.
Она снова наклонилась над альбомом с нелепыми стихами далекого, странно-невинного прошлого:
— Оля, послушай, Оля, а почему ты тогда раздевалась, когда привела меня в номер… Ты делала это очень скоро, было темно, но я все видела, хотя и лежала на кровати… Скажи мне Оля, зачем?
Ольга ответила, не подымая голову от альбома:
— Чтобы скорее запачкаться. Но ты все равно не поймешь этого и лучше не спрашивай.
Перелистывая альбом, Ольга долго молчала. Она смотрела на исписанные листы, где крупный твердый почерк переплетался с мелким, ясный и правдивый — с крючковатым и лживым. И столько, сколько было здесь различных почерков, столько было и различных имен, а каждое имя носило свое лицо, свою судьбу.
Вот имена самых близких подруг — Мани, Раисы, Лены и Вари. С ними Ольга прожила бок о бок несколько лет, сидела с ними на одной скамейке, делилась радостями и горем. Но, боже мой, как они все различны. И как они изменились за это время. Разве она может сказать, что хорошо знает их? Только одно знает, что все они что-то имеют, ради чего живут… Эта курносенькая булочка Маня, которая была так забавна и глупа, когда поступила в гимназию,— что только она не испытала. Ее можно было бы назвать героиней, если бы все то, из-за чего она страдала, не было бы так по́шло. Любовь к Жоржу, эта всепоглощающая страсть к мужчине, у которого только одно сильное тело и ничего больше. Но во имя этой страсти Маня убивала свое тело и то, что являлось плодом этой страсти. Что готовила она себе в будущем? Ах, боже, но ведь она счастлива.
А Раиса, эта некрасивая девушка с повадками развращенного мальчишки… А Лена — веселая и жадная… Грустная Варя, вот эта, что лежит рядом. Да, да… конечно…
Ольга порывисто встала, вытянула вперед руки, заламывая пальцы. Глаза потемнели.
— Что с тобою? — спросила Варя.
— Ах, со мною ничего! Я вот только думаю, и меня сводят с ума мои мысли. Наверно, глупым не следует думать. А может быть, я слишком умна — и это тоже скверно. Но вот, я вас всех понимаю — и Маню, и тебя, и Раису, и Лену… Для одной нужен самец, для другой — муж и ребенок, для третьей — наслаждения, для четвертой — просто деньги и удовольствия… Да, да, я понимаю, что все вы ради этого можете пострадать, должны пострадать, потому что будете вознаграждены. Ну а вот та, которая никого не любит или любит то, что как сон прошло мимо,— любит любовь жгучую, полную, всезахватывающую, где душа и тело не двоятся, слиты, где нет «я» и «ты». Как же той страдать и за что? Научите — потому что сладко такое страдание…
Ольга говорила громко, не спеша, проникновенно, вся уйдя в одно желание передать то, чем болела ее душа и для чего были пустой звенящей шелухой человеческие слова.
Варя напряженно слушала. Потом, когда Ольга замолкла, сказала тихо и печально:
— Ты счастливая, ведь разве этому можно научить? Ну да, ты говоришь так потому, что еще девушка…
Ольга вздрогнула. Краски минутного оживления сбежали с ее щек. Она пристально посмотрела на Варю.
Нет, она ничего не знает. Она смотрит на нее просто, как всегда, немного с завистью, но не подозрительно. Она не знает того, о чем Ольга сама старалась не думать, забыть, но что было… было…
В одну из тех минут, когда без сил, без воли, без желаний она стояла в темном коридоре между двух комнат двух больных — подруги и матери, к ней подошел Ширвинский. Он хотел повидать ее брата, но, не застав его, столкнулся с нею. Она даже не испугалась, когда неожиданно увидала его около. Ей было все равно. Они не поздоровались и стояли молча друг против друга.
Совсем чужой и безразличный в эту минуту, он обнял ее и привлек к себе. Она не противилась. Тупое оцепенение охватило ее; голова была пуста, почти мертвая. Только тупая, ноющая боль в груди, боль тоски давала себя чувствовать, и одно желание — убить эту тоску, как убивают нерв больного зуба, владело мыслями. Ей хотелось забыться, уйти от давящей безнадежности, от стонов, от запаха трупа, который точно владел уже этим домом; ей хотелось хотя бы страданий, унижений, забвения всего и самой себя. Все равно, кто принесет это избавление; воля не направляла чувств, тело властно тянуло к жизни, боролось за жизнь, возмущалось против смерти, которая бродила около.
Она возвращала Ширвинскому поцелуи, как дыханием возвращают ветру его взмахи — безучастно, но неизменно. Должно быть, он сам не верил, что это может произойти сегодня. И все-таки она ему принадлежала…— без любви, без ласки, с мертвым сердцем, раздавленная, уничтоженная и равнодушная.
Этой ночью Ольге не пришлось уснуть. До полночи мучилась Ксения Игнатьевна, стоная от боли, переходя то с кровати на кресло, то с кресла на диван, нигде не находя покоя своему больному сердцу.
Ольга терпеливо пестовала ее, но мысли ее были далеко. С того вечера, как она стала принадлежать Ширвинскому, с того часа, как тело ее было отдано в плен чужой страсти, Ольга забыла как-то о себе, и любовь, распускавшаяся дотоле в ее любви к далекому, увяла, оледенела. Иногда ей вспоминался тот тихий вечер 22-го декабря, и белые хлопья снега на примолкнувших улицах, и темные глаза незнакомца, согревшие ей душу, и тогда ей начинало казаться, что это было давно, слишком давно, чтобы считаться явью. И она гнала эти воспоминания, боясь касаться их теперь, поддерживая в себе бездумное равнодушие.
Почти ежедневно она ходила к Ширвинскому. Она отдавалась ему по первому его требованию и не чувствовала в себе даже отвращения. Ей казалось, что так нужно. Она знала, что придет домой и застанет больную мать, больную подругу. Ей хотелось бы забыться, испытать хоть на миг наслаждение. Уходя, она не знала, нужно ли возвращаться, не думала, как долго протянется эта связь.
Но она шла на следующий день снова, потому что об этом ее просил ее любовник. Она так не походила на девушку, у которой преступная связь, что никто не мог догадаться, куда были ее частые отлучки.
Сегодня впервые она заговорила с Ширвинским об их отношениях. Она все еще была под впечатлением Вариных страданий и, уже собираясь уходить, вдруг вспыхнула смертельной тревогой и спросила:
— А если у меня будет ребенок?
Ширвинский, принявший с нею за эти дни покровительственно-снисходительный тон, ее успокоил.
И больше они уже об этом не говорили.
Она ушла домой; заглянула к Варе, которая все еще не вставала от слабости и боли в спине; потом, сняв шелковую свою кофточку, надела красную распашонку, заплела косичками волосы и пошла к Ксении Игнатьевне.
Больная наконец уснула. Вздрагивая и слабо стоная во сне, она лежала навзничь, с брошенными поверх одеяла восковыми руками. Лицо тоже было восковое, с заостренным носом, но руки при свете лампадки пугали больше своею тяжелой неподвижностью.