О, сколько раз теперь я проклинал свою неумелость, свой девственный стыд, мешающий мне быть таким же хитрым, сильным и обольстительным, как другие. Тогда бы я сумел заставить вас покориться мне, я не молил бы о жалком поцелуе, я не ползал бы перед вами на коленях, не плакал бы. Теперь я понял, как смешон был в своем романтическом желании сберечь себя для любимой девушки.

Вы развратили, исковеркали, растоптали мою душу и тело. Да, да — вы! Вы берегли себя для человека, которому ваши ласки — только лишнее удовольствие, случайное препровождение времени, который глумится над вами, не стесняясь по секрету рассказывать о своей связи с вами всем и каждому… а мне, мне, для которого вы все, вы первая,— вы жалели бросить, как подачку, жалкий поцелуй.

Будьте же вы прокляты и, если можете, смейтесь надо мною, над любовником своим, над собою.

Смейтесь, потому что я потерял и стыд и совесть. Я пришел к вашему любовнику и рассказал ему все. Но он не выгнал меня. Он тоже смеялся… он потирал руки… Он уступил мне вас. Не спрашивайте — как. Вам не для чего знать, какими путями люди приходят к подлости. Но я вам не лгу. Мне страшно стало самому, что это не ложь.

Нет, не проклинаю я вас, а благословляю. Я опять готов целовать следы ваших ног. Поймите, что вы для меня все. Только не гоните от себя, приласкайте меня, и я, как собака, буду лизать ваши руки. Я убью его по первому вашему слову, потому что он ваш враг, он темная тень на всей вашей жизни. Ведь вы же не любите его.

Ответьте мне. Я буду ждать ответа до завтра, и если его не будет, то пусть все останется так, как мы решили с Ширвинским. Другого выхода у меня нет.

Вася».

XXVIII

Ольга смеялась долго, упорно, точно кто-то посторонний заставлял ее смеяться. Она сидела над педагогикой и смеялась так, что у нее закапали слезы на желтые страницы книги. Она не отирала их, не рвала злополучного письма. Ее не мог возмутить тон его, но и смешного в нем она ничего не находила. А однако смех все еще резкими толчками подымал ее грудь. У нее не было сил бороться с ним. За последнее время она разучилась управлять своей волей. Иногда даже это забавляло ее. Она делала все как-то непроизвольно. Ее будили, чтобы она шла в гимназию, и она покорно вставала и шла; потом она обедала, потом бежала к Ширвинскому,— всегда бежала, точно боясь опоздать, боясь не пойти. Это был запой — тяжелый, болезненный, но неизбежный. Всегда с отвращением вспоминая о подробностях своих свиданий с Ширвинским, Ольга все же не могла бы прекратить их. Она превращалась в другого человека, переступая порог комнаты своего любовника. Там она теряла стыд, забывала время, утрачивала способность рассуждать. Он делал с нею, что хотел.

Он мучил и развращал ее, с любопытством следя за тем, как она это воспринимает. Он поил ее ликером мараскино {16}, который она так любила, и говорил ей все, что приходило в его возбужденную голову. Подмечая ее слабые стороны, ее маленькие девичьи тайны, дорогие для нее, ее суеверные привычки и наивные мысли, он трунил над нею, цинично осмеивал ее. Перед нею постепенно распадался тот мир, которым она жила раньше, все принимало уродливые, пугающие и бессмысленные формы, все святое меркло и гасло.

И каждый день она шла на эту муку, чтобы еще раз испить горькую чашу соблазна и униженной наслаждаться своим страданием.

Но все это оставляло ее сейчас же, как только она выходила на улицу и, спешно ступая, шла по белому снегу. В своем зимнем уборе город был чище и уютнее. Он шептал, шуршал, супился в сизой морозной дымке; согревал себя желтыми мерцающими огнями, кутаясь в пар и дым и розовое зарево. А дальше вокруг спали хмурые поля, застывший лес.

«Как хорошо, что есть вот эти звезды, и снег, и взъерошенные извозчичьи лошади, и галки на крышах,— думала Ольга.— Что такое в них чудесного, что они так баюкают всякую печаль? И почему это только иногда все ясно так видишь? И как только видишь это — не помнишь самой себя, не кажешься себе самым важным, самым нужным на земле…»

Под мостом, как давно когда-то, играли «На сопках Манджурии». Ольга останавливалась на мосту, облокачивалась на перила и слушала.

Вот только одну эту тайну она сохранила для себя, не выдала Ширвинскому.

Двадцать второе декабря. Скоро месяц, как это было. Но все, до мельчайших подробностей, ей памятно.

— Ты смеялась, Ольга?

— Да я смеюсь и теперь!

Варя подошла к подруге и опустилась у ее ног на скамеечку.

— Я рада, что ты опять смеешься…

— Серьезно?

— Да, последнее время ты как-то ушла от нас. А я так счастлива.

— Ты счастлива?

— Ужасно. И я должна благодарить тебя за это. Ты такая добрая. Мы ведь опять помирились с Аркадием…

— Но я-то тут при чем?

— Ты сблизила нас. Оставив меня у вас, ты приучила Аркадия ко мне. Он сказал, что не подозревал о том, что может так привязаться к женщине.

— Еще бы, ты каждую ночь ходишь к нему!

Варя спрятала свое покрасневшее лицо в коленях Ольги.

— Прости меня… я старалась делать это как можно тише… Я не знала,— оправдывалась совсем убитая девушка.

— Полно, за что же тут прощать. Не бойся, я не выдам тебя. Лишь бы не узнал об этом отец…

— О нет, он-то не узнает!

Варя схватила Ольгу за руки и заглядывала ей в глаза.

— Так ты не прогонишь меня? Ты оставишь меня тут еще немного?

Ольга улыбалась. Взгляд ее был рассеянный. Она ответила почти равнодушно:

— Ну конечно же!

Варя, успокоенная, размягченная, полная мысли о любимом, говорила проникновенным шепотом:

— Да, да, я знала, что ты добрая. Я никогда не забуду этого, никогда… Аркадий обещал мне, когда он выйдет в офицеры, поселить меня недалеко.

— С ребенком?

— Я не знаю… мы еще не говорили об этом. Но он уступит, он уступит.

— А если нет?

Ольга насмешливо взглянула на Варю.

— Тогда, тогда…

— Ты сделаешь так, как это делает Маня ради любви своего Жоржа?

Варя умоляюще ответила:

— Ольга, не говори так, я не вынесу…

— Тебе давно уже казалось, что ты не вынесешь, а однако… Не лги по крайней мере себе.

— Я не лгу, Оля. Но я знаю, что тебе смешна моя слабость, потому что ты девушка…

Ольга порывисто встала. Глаза ее, круглые и выпуклые, стали еще больше и горели, как у кошки.

Варя, испуганная, осталась у пустого стула.

— Не смей, не смей называть меня девушкой! Слышишь, ты,— жалкое исковерканное существо! Я презираю вас всех, потому что я такая же, как и вы… Понимаешь ты это?

XXIX

Ширвинский, улыбающийся и надушенный, открыл Ольге двери.

— Ты аккуратна как всегда!

Ольга молча, не здороваясь, подала ему письмо Васи.

— Послание? Но оно адресовано не мне…

— Прочитай его…

Ширвинский, пожимая плечами, подошел к лампе. Ольга стояла неподвижно у красной портьеры, за которой была спальня.

Наконец Ширвинский поднял голову, выгибая кверху брови, что он делал всегда, когда хотел показать свое недоумение.

— Все это прекрасно,— сказал он недовольным тоном,— но какое это имеет отношение ко мне? Зачем ты мне принесла эту гадость? Я слишком себя уважаю, чтобы оправдываться в тех мерзостях, какие здесь на меня взводятся, но я надеюсь, что ты сама не придаешь этому серьезного значения. Не так ли?

Ольга молчала.

— Этот мальчишка просто влюблен в тебя и пустился во все нелегкие. Он немного спятил, но письмо его довольно занятно. Ты его спрячь, как уникум.

Ширвинский встал и, подойдя к Ольге, пытался ее обнять.

— Ну раздевайся же! Выпьем кофе, потолкуем. Ведь мне как-никак придется ехать в Петербург, начать заниматься… Ты сегодня удивительно интересна. Тебе идет, когда ты волнуешься… Как-то особенно ярко горят тогда твои волосы и поминутно меняется цвет глаз. Вот только что они были серыми, как сталь, а теперь уже желтые.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: