Внесу ясность. Мы не обсуждали все эти фигуры под таким углом зрения. Это тот осадок, который остается на дне стакана, когда его встряхиваешь. Мы говорили о разных событиях и случаях, аналогиях и происшествиях, связующих отдельные эпизоды. Одни и те же имена всплывали из-за проблем, встающих перед нами ежедневно. Это были знаковые имена — точно так же, как в Средние века ими были Аристотель и Платон. Сейчас мне уже трудно вспомнить, каким образом одно имя сменялось другим. С помощью глиссандо — вот все, что я могу сказать. Чудесно, когда ты вынужден жить в одном доме с человеком, которому интересно то же, что и тебе. И еще чудеснее, что ядром наших рассуждений была такая вдохновляющая троица, как Рамакришна, Рембо и Раттнер, и все они оживали для нас, словно находились в той же самой комнате.
На эту тему можно говорить бесконечно... Но давайте вернемся к Библии. Я часто думаю, что творчество Раттнера — своего рода Библия в красках. Ни Ветхий Завет, ни Новый, а оба — с Апокалипсисом и апокрифами в придачу. В его картинах можно угадать былые города, пейзажи, похожие на креветок или на гномов; он рисует солнце и дождь, зной и электричество, климат, галлюцинации и распятия, листья, похожие на зонты, и иногда — богиню, свернувшуюся на листе, как бабочка, только что покинувшая кокон. Он рисует скалы и море, женщин, медитирующих, как будды, гурий в будуарах перед зеркалами, судей, похожих на рептилий, их зеленовато-желтые губы выпячены, как вульвы; рисует царей среди черни, невест, словно вышедших из «Дюббюка», картежников и музыкантов, овощи, мясо и хлеб. Он перенес на холст почти все, что дышит, ползает, двигается, говорит или плачет; он изобразил также неживую природу, с должным уважением и вниманием к иерархии в ней. Он может нарисовать воздух так же искусно, как крыло птицы или трубку. Может нарисовать даже саму мысль.
В этом бесконечном разнообразии жизненных проявлений Раттнер не упускает ничего — он не пожертвует даже веточкой. То, что художник делает объектом своего внимания, он изучает досконально. Нарисованный предмет —двойник натуры. И в этой мучительной красоте, в этом взрыве энергии и воображения присутствует строгое и суровое начало, свойственное ветхозаветным пророкам. Пугающая прямота, истина в последней инстанции: она обжигает и ранит. Чем больше он работает над своими картинами, тем более обнаженной становится запечатленная в них истина. Вот почему я заговорил о Библии. В его картинах есть все, но одно в них постоянно сияет, горит, сверкает, светится и обжигает — и это дух. Дух пламенный, вначале — распущенный и непристойный, а в конце — высокий и не имеющий себе равных. Подобно Богу, он может вызывать гром небесный. Он выкладывается до последнего, а потом скачет галопом по полю сражения, разбрасывая повсюду жемчужины. Обычный художник надолго бы выдохся, нарисовав три или четыре подобные картины. Раттнер же после каждого мощного рывка кажется посвежевшим. Он поставил себе задачу изобразить все чудеса жизни. Но им нет конца. Может закончиться жизнь, но не чудо, ее вызвавшее. Таков Эйб Раттнер — он сам чудо жизни, рисующее ее чудеса.
***
Когда-нибудь проведут геодезическую разведку территории Раттнера, выделив Раттнера, находящегося в состоянии покоя, — дремлющего Раттнера, Раттнера le reveur*, Раттнера devant la cruation du monde**. Когда-то давно он подумывал, не изменить ли имя — собственное казалось ему слишком уж простым. Но разве Моисей, Иов и Илия не обычные имена? Разве можно такие менять? И разве имя Авраам Раттнер не соответствует тому, что за ним стоит? Человек с фамилией Шикльгрубер имел, возможно, причины сменить ее. Но у Раттнера их нет. Как не было и у Хокусаи, Утамаро, Уччелло, Джотто, делла Франческа, Марка Шагала или Пабло Пикассо. Как восхитительно звучат имена художников! Иногда перед сном я убаюкиваю себя, повторяя их. Имена художников — лучшие во всех отношениях, они — как мед на устах. Имена Данте, Гомера, Шекспира, Рабле, Гете или даже Пико делла Мирандола замечательны, но они не так будоражат душу, в них нет того блеска, пикантности, аромата особой ауры, окружающей имена художников. В сравнении с последними они кажутся слишком прямолинейными и сразу же вызывают представление о работе мысли и о самой мысли, причем мрачной, или о морали. Имена же художников пробуждают в нашей памяти зрительные и слуховые образы: мы слышим протяжные мелодии, видим залитых солнечным светом людей, города, равнины, леса, полные живых тварей, дивную ткань с узорами необычного рисунка и цвета. Некоторых художников мы помним по одной лишь волне или холму, скале, дереву, обнаженной натуре. Фрагменты картин Боттичелли или делла Франческа живут в нашей памяти как вечные ценности. Платон рассуждает о бессмертии, о приоритете Идеи, но кто помнит эти бледные фантомы, эти фантасмагории? Уччелло же обессмертил саму перспективу; китайские художники обессмертили Природу; Пикассо обессмертил выдумку; Руо обессмертил человеческую печаль; Утрилло обессмертил пригороды; Рубенс обессмертил плоть и так далее. Если бы меня спросили, что обессмертил Раттнер, я бы ответил: Цвет; цвет розы, расцветшей на кресте. Дав своей картине название «Тьма покрыла всю землю», он, однако, рисует не тьму, а свет, пробивающийся сквозь нее; свет человеческой души, который неистребим, как бы низко ни пал человек. Чтобы изобразить человеческие страдания, он должен найти цвет страдания, а страдание многоцветно. Меланхолию Раттнер никогда не рисует. Она находится во владении белого и черного — литографии, ксилографии, мрачного мира отчаяния. Скорбь — совсем другое. Скорбь черна — но того черного цвета, который смешан с остальными цветами жизни. Скорбь прерывается, скорбь возрастает; на каждое проявление жизни она ставит свое клеймо, ведущее происхождение из первозданного хаоса. Каким темным кажется сегодня Мане! Просто мертвая чернота! У Руо черный цвет, напротив, живой, он светится, он живет, как сама скорбь. Даже для Джона Марина, этого веселого духа Америки, наступил день, когда черный цвет заявил о себе.
* Мечтателя, фантазера (фр.)
** Перед созданием мира (фр.).
Когда говоришь о количестве и разнообразии живописных работ Раттнера, то, даже соотнося его творчество с Библией, не передаешь полностью то религиозное чувство, которое оно содержит, так мне кажется. Я уже мимоходом отметил моральный аспект, сопутствующий его творчеству, — он, конечно, не доминантный, а скорее субдоминантный. А вот о чем я еще не упомянул, так это о мистическом оттенке, который лежит на всем, чего коснулась его кисть. Как все большие мастера, Раттнер на голову выше своих современников. Но, в полной мере выражая свое время, он также предвосхищает будущее. Он отчетливо сознает, что нечто новое маячит вдали и это новое — из области духа, живительная, а не мертвая сила. Многое в его творчестве передает страдание и растерянность современного человека, но есть в его картинах нечто, из чего пробиваются живые побеги, — и это человек будущего, будущая жизнь. Знание о наступлении конца времен может его опечалить, но никогда не приведет в смятение или уныние. Он человек, который верит, верующий человек, и верит он в человека.
Недавно в свободное время я читал «Историю культуры нашего времени» Эгона Фриделла. Говоря о конце Средневековья, он явно сравнивает два времени — Чумы и наших Мировых войн. В отрывке, где говорится о «сверхдуше», я прочел:
«Материализм и нигилизм могут означать две антагонистические силы в двойственной душе этих столетий, но здесь вопрос заключается в чем-то большем, в сверхдуше, которая свободно и непостижимо, в блаженной тайне парит над временем. Имя этому было мистицизм. Судя по всему, тогда миром правил дьявол, люди в это верили, да и нам трудно избавиться от этого чувства. Но это не так: правда в том, что он никогда не правил и не правит миром. Бог и тогда был так же могуществен, как и сейчас. Как и всегда, он жил в душе заблудших, мятущихся людей. Именно тогда из глубин человеческих душ выплеснулась новая страстная и жаркая вера... Все религиозные явления того времени выросли из одного общего желания вернуться к Богу — не к Богу церковников, спрятанному под тысячей ненужных ритуалов и оплетенному сетью хитроумных силлогизмов, а к глубокому, чистому, спокойному источнику — началу всего живого...»