Такой же сильный порыв к Богу я вижу в работах Раттнера, и, исходя из этого, считаю, что цветовое начало такое важное, такое значительное. Он непрерывно славит Бога своими яркими, живыми красками. Можно сказать, что он все время находится в состоянии благодати, и краски для него то же самое, что для монаха — молитва.
Говоря о Николае Кузанском, Сузо, Майстере Экхарте, Рейсбруке и неизвестном Франкфортере, авторе «Небольшой книжки о совершенной жизни», которая, по его словам, «поистине была написана самим Господом», Фриделл неожиданно пускается в рассуждения о роли великих художников того времени в становлении новой религии. Я позволю себе процитировать этот отрывок полностью, потому что он отражает мою веру в огромный вклад художников в духовное бытие человечества, вклад, который редко оценивается в полной мере.
«Итак, существует весьма примечательная связь между этим мистическим направлением мысли и живописью того периода. Мы еще часто будем обращать внимание и в дальнейшем более подробно останавливаться на том, что изобразительные искусства, и живопись в особенности, всегда первыми отражают признаки пробуждения новой духовной жизни века. Живопись почти всегда, за редкими исключениями, — самое современное из всех видов художественного выражения. И тот случай, который я рассматриваю, подтверждает это. Отдельные одинокие мыслители видели связи, которые не могло осознать общество того времени, а картины великих немецких и фламандских художников, живших тогда же, — это рисованный мистицизм. Конечно, материализм и сатанизм века оказали сильное воздействие на живопись. На портретах каждая крошечная морщинка на лице, каждая волосинка меха выписываются с педантичной точностью. Нередко случается, что нас настораживают физиономии отпетых мошенников и негодяев, в которых ощущается нечеловеческая жестокость и дьявольское вероломство, а также грубые жесты, говорящие о низменных инстинктах и нескрываемой алчности, — причем такое встречается не только на тех картинах, тематика коих требует представления подобных типов (сцены крестьянской жизни, к примеру, или мученической кончины), но и на тех, где этого никак не ждешь. Так, в «Поклонении волхвов» Хуго ван дер Гуса воздающие хвалу Господу пастухи больше похожи на каторжников, приведенных на воскресную службу. Ганс Мульчер из Ульма — замечательный живописец, оставивший после себя живые и яркие сценки, полные гротескной жестокости и низости. На панно с изображением страстей Господних ему удалось собрать гигантский муравейник из закоренелых негодяев и разбойников. Гравюра неизвестного мастера «Хозяин амстердамского кабака» — еще одно зоологическое сообщество из чудовищных Калибанов. В глупых птичьих мордочках, порочных и тупых свинячьих рылах дерущихся крестьян, трусливых сводников, оборванных бродяг и сальных развратников нет ничего человеческого. Даже в картинах на серьезные и возвышенные темы фигуры часто поразительно уродливы. Про Еву на хранящейся в Генте картине «Поклонение агнцу» Яна ван Эйка никак не скажешь, что художник ее идеализирует: эта женщина с покатыми плечами, слабыми конечностями, обвислой грудью и выпирающим животом вполне заслуживает того, чтобы зваться прародительницей людей того времени. Но не эти реалистические полотна представляют вершину живописного искусства века. Настоящими завоеваниями стали картины, на которых нашел отражение представленный в цвете мир Экхарта, Рейсбрука и Сузо..."
Затем автор переходит к разговору о величайших художниках-психологах того времени: старшем ван Эйке, Рогире ван дер Вейдене, Стефане Лохнере, Гансе Мемлинге. Рассказав о тех результатах, которых они сумели достичь, он прибавляет: «Однако тут присутствует и дополнительный, более мистический, эффект. Время от времени (ранней весной, в летний полдень, когда или долго во что-то всматриваешься, или на пустой желудок, а иногда и безо всякой видимой причины) люди, предметы и мы сами — все кажется нам неосязаемым, будто окружено таинственной непроницаемой аурой. Тогда ничто не доходит до нас, и все, даже собственное тело, избавляется от гнетущей реальности (настойчиво требующей, чтобы органы чувств признали ее существование), становится невесомым и нематериальным. Именно в такую духовную атмосферу переносят нас картины фламандской и кельнской школ. Эти худощавые, серьезные, эти суровые и хрупкие женщины с тонкими, исхудалыми руками и насмерть перепуганными лицами живут в иллюзорном мире — далекие существа, окутанные меланхолической печалью и тем не менее сильные своей несокрушимой верой. Они притягивают нас — эти люди, в которых соединилась глубокая вера в божественное начало, пронизывающее все сущее, и вечный страх перед обманчивой и враждебной неопределенностью земных вещей. Их парализует пугающая необходимость вести каждодневное существование, мучительное для живых существ; они всматриваются в жизнь глазами, полными немого вопроса, нерешительности и бесконечного удивления, и не понимают, что означает этот несформулированный и неопределенный страх, ни на минуту не отпускающий их. «Значит, это и есть мир?» — спрашивают они. Эта детская беспомощность и ангельская ясность ликов делает их жителями возвышенного мира грез, который кажется нам далеким и чужим и одновременно родным и близким.
Реальный мир — мир вещей и действий — не вытеснен окончательно и сознательно не игнорируется — он присутствует, но как бы снаружи. Сквозь высокие окошки проникает его свет; там, за окном, прелестные пейзажи, города, замки, реки, мельницы и корабли, но они всегда видны так, будто на них смотришь в телескоп. Все это словно видение или смутное воспоминание, лишь слегка волнующее душу, которая, не связанная пространством, отдыхает в Боге, находясь на земле. Время, похоже, тоже остановилось. Прошлое и будущее слились с настоящим, перед Божьим оком они больше не движутся. «Смотри, — говорит Майстер Экхарт, — все стало одним Теперь!»
В этом отрывке многое заставило меня вспомнить об Эйбе Раттнере, поэтому я и привел его полностью. Я выделил две фразы, чтобы остановиться на них подробнее. Первая: «Значит, это и есть мир?» Как часто, беседуя с ним, я видел подобное выражение в его глазах. Когда Раттнер слушает, глаза принимают в этом процессе самое активное участие, и часто они вопрошают: «Значит, это и есть мир?» Заметив это выражение, вы знаете, что после разговора с вами он пойдет в мастерскую и станет доказывать на холсте, что мир вовсе не такой, а вот такой и этакий; что этот сокрытый от людских глаз мир бесконечно больше, чудеснее, значительнее, таинственнее. «Хочешь видеть то, о чем ты только что говорил?
Хорошо, я покажу. Вот твой мир, о котором шла речь, — только здесь он такой, каким я его вижу», — говорит он кистью. И показывает тебе картину мира, но то, о чем ты говорил, погребено теперь под его блистательными фантазиями. Твой мир выглядит как кораблекрушение: сам корабль пошел на дно и теперь лежит, развалившийся на части, в иле, а на поверхности плавают лишь его обломки. Мир же Раттнера восстает из пепла, он ярко светится, заставляя тебя склонить голову, мечтать, молиться, надеяться, верить. «Вот что такое истинный мир! — говорит он. — Он вечен и неизменен».
Вторая фраза: «Все стало одним Теперь!» Вот почему я утверждаю, что на Раттнера снизошла благодать. Для смертного, находящегося в этом состоянии, все и должно быть одним. Для Раттнера так оно и есть. Именно поэтому его картины, несмотря на то что в них могут быть уродливые, диссонирующие элементы, оставляют впечатление высшей красоты. На улицах Нью-Йорка или любого другого американского города внимательный человек увидит такие же злобные, отталкивающие физиономии, что и на полотнах живописцев Средневековья и Возрождения. На современного художника также влияет изобилие материального производства, множество разных предметов, которые окружают теперь человека. Художник передает все это предметное богатство более абстрактными способами, чем прежде, — не детализацией, а динамикой рисунка. Его картина пронизана ритмами, вибрацией, цветом. В современном портрете теперь не увидишь величественного, спокойного пейзажа, который использовали старые мастера, чтобы придать своим моделям большую глубину, достоинство и значительность. В современной живописи роль пейзажа как фона сошла на нет. Человек уже не изображается на фоне природы. Теперь в картине обычно присутствует, и часто выступает на первый план, смута человеческой души, ее муки, необходимость выбора, стоящая перед пришедшим в мир человеком. Все это изображается тысячью разных способов, но одним из непременных приемов является использование уродливого. Жизнь стала уродливой, этот безусловный факт отразили все значительные художники нашего времени. Поэты, скульпторы, музыканты также подтвердили это своими произведениями. Но то, что художник осознает всепроникающее уродство современной жизни и отражает его в своей работе, не есть его единственное наваждение, как думают некоторые. Также, как и художники прошлого, он одержим истиной вечной жизни. Современный живописец через цвет утверждает ценность жизни и превосходство духовного зрения. Так же, как и раньше, все может быть одним «теперь». Все — одно целое, если умеешь видеть. В природе, в окружающем мире нет разделения, оно — только в самом человеке, в его душе.