только скверно, но и непозволительно, потому что "в том, что вы написали, нет ни
ума, ни правды, а только ложь и безнравственный цинизм". Потом Федор
Михайлович указал нам недостатки того, что написал Яков Петрович, и
произведение было уничтожено.
112
Еще случай с А. Н. Плещеевым, который в то время был еще юношей, без
бороды и усов; кажется, ему было не более восемнадцати-девятнадцати лет. Как
теперь помню, в одно воскресенье Федор Михайлович, уходя от меня утром в
одиннадцать часов, прощаясь, пригласил меня к себе на новоселье. В это время
Михаил Михайлович, выйдя в отставку, приехал один без семейства и поселился
вместе с Федором Михайловичем в Петербурге {17}. Согласно приглашению, я
прибыл к Достоевским с моим приятелем Власовским к пяти часам утра и застал у
них Плещеева, Крешева, Буткова, одного инженерного офицера (фамилию не
помню) и Головинского. У Достоевских в это время проживал уже в качестве
слуги известный всем нам и нами очень любимый отставной унтер-офицер
Евстафий, имя которого Федор Михайлович отметил теплым словом в одной из
своих повестей. Когда Евстафий дал нам каждому по стакану чаю, Федор
Михайлович обратился к А. Н.Плещееву и сказал: "Ну, батенька, прочтите нам, что вы там сделали из моего анекдотца?" Тот начал тотчас читать; но рассказ был
до того слаб, что мы еле-еле дослушали до конца. Плещеев сам как будто
сочинением был доволен, но Федор Михайлович прямо сказал ему: "Во-первых, вы меня не поняли и сочинили совсем другое, а не то, что я вам рассказал; а во-
вторых, и то, что сами придумали, выражено очень плохо". Плещеев после этого
приговора уничтожил сочиненный им рассказ.
Я рассказал два простые случая, характеризующие отношения Федора
Михайловича к своим товарищам, друзьям литературным, но подобных в жизни
его было не два, а десятки.
Его любовь, с одной стороны, к обществу и к умственной деятельности, а
с другой - недостаток знакомства в других сферах, кроме той, в какую он попал, оставив Инженерное училище, были причиной того, что он легко сошелся с
Петрашевским {18}. Когда я, бывало, заводил речь с Федором Михайловичем, зачем он сам так аккуратно посещает пятницы у Покрова и отчего на этих
собраниях бывает так много людей, Федор Михайлович отвечал мне всегда: "Сам
я бываю оттого, что у Петрашевского встречаю и хороших людей, которые у
других знакомых не бывают; а много народу у него собирается потому, что у него
тепло и свободно, притом же он всегда предлагает ужин, наконец, у него можно
полиберальничать, а ведь кто из нас, смертных, не любит поиграть в эту игру, в
особенности когда выпьет рюмочку винца; а его Петрашевский тоже дает, правда
кислое и скверное( но все-таки дает. Ну, вот к нему и ходит всякий народ; но вы
туда никогда не попадете - я вас не пущу", и не пустил, за что я ему, как
истинному моему другу и учителю, во всю мою жизнь был и до сих пор остаюсь
душой и сердцем благодарен. Любовь Федора Михайловича к обществу была до
того сильна, что он даже во время болезни или спешной какой-нибудь работы не
мог оставаться один и приглашал к себе кого-нибудь из близких. Но, посещая
своих друзей и приятелей по влечению своего любящего сердца и бывая у
Петрашевского по тем же самым побуждениям, он вносил с собою нравственное
развитие человека, в основание чего клал только истины Евангелия, а отнюдь не
то, что содержал в себе социал-демократический устав 1848 года {19}. Федор
Михайлович любил ближнего, как только можно любить его человеку верующему
искренне, доброты был неисчерпаемой и сердцеведец, которому подобного я в
113
жизни моей не знал. А при этих его качествах можно ли допустить мысль о том, что он был заговорщиком или анархистом? {20} Да и каким образом мог Федор
Михайлович, будучи от природы чрезвычайно нервным и впечатлительным,
удержаться от того, чтобы не проговориться в беседах с нами о его сочувствии
социализму. А между тем я видал Федора Михайловича и слушал его почти
каждый день, встречал его у Майковых по воскресеньям и у Плещеева, у которого
бывали (за исключением гимназистов, семинаристов и каких-то черкесов {21}) почти все бывавшие и у Петрашевского, - но ни я, ни кто из близких мне никогда
не слыхали от Федора Михайловича ничего возбуждающего к анархии. Правда, он везде составлял свой кружок и в этом кружке любил вести беседу своим
особенным шепотком; но беседа эта была всегда или чисто литературная, или
если он в ней иногда и касался политики и социологии, то всегда на первом плане
у него выдавался анализ какого-нибудь факта или положения, за которым
следовал практический вывод, но такой, который не шел вразрез с Евангелием.
Говорят: да ведь Достоевский был, как заговорщик, сослан в каторгу. Что он был
сослан, это, к несчастию, правда; но был ли он заговорщик, это не доказано и
неправда. Хотя Федор Михайлович, бывая в собраниях Петрашевского, может
быть, что-нибудь противное тогдашнему строю государственному и говорил, в
особенности если мы не упустим из виду того, что это было до освобождения
крестьян, но заговорщиком и бунтарем он не был и не мог быть. <...> Федор Михайлович никогда, даже в шутку, не позволял себе не только
солгать, но обнаруживал чувство брезгливости ко лжи, нечаянно сказанной
другим. Я помню, как-то раз весь кружок близких Федору Михайловичу людей
собрался вечером у А. Н. Плещеева. Федор Михайлович, по обыкновению, был в
хорошем расположении духа и много говорил. Но за ужином зашла речь о том, как бы достигнуть того, чтобы ни Греч, ни Булгарин и даже сам П. И. Чичиков
(так прозван был нами один из издателей) никогда не лгали. Во время этого
разговора кто-то в совершенно шуточном тоне, защищая последнего, сказал: "Ну
ему можно извинить, так как он хоть и прижимает нашего брата сотрудника, но
все-таки платит и не обсчитывает, а что иногда солжет, то это не беда, так как ив
Евангелии сказано, что иногда и ложь бывает во спасение". Услыхав эти слова, Федор Михайлович тотчас замолчал, сильно сосредоточился и во все остальное
время только и повторял нам, близко к нему находившимся: "Вот оно что, даже и
на Евангелие сослался; а ведь это неправда, в Евангелии то этого не сказано!
Когда слышишь, что человек лжет, то делается гадко, но когда он лжет и
клевещет на Христа, то это выходит и гадко и подло".
Федор Михайлович, искренне любя общество, любил и некоторые из его
удовольствий и развлечений. Так, например, в то время, то есть до ареста, он
любил музыку, вследствие чего при всякой возможности посещал итальянскую
оперу, а по временам, когда у Майковых устраивались по воскресеньям танцы, он
не только любил смотреть на танцующих, но и сам охотно танцевал. Из опер
особенное предпочтение он отдавал "Вильгельму Теллю" {22}, в котором трио с
Тамберликом приводило его в восторг, с наслаждением слушал "Дон-Жуана"
Моцарта {23}, в котором роль Церлины ему нравилась всего более, и восхищался
"Нормой" {24}, сначала с Джулиею Борзи, а потом с Гризи; когда же в
114
Петербурге была поставлена опера Мейербера "Гугеноты" {25}, то Федор
Михаилович положительно от нее был в восторге. Певицу Фреццолини и тенора
Сальви недолюбливал, говоря, что первая - кукла с хорошим голосом, а второй
ему казался очень уж слащавым и бездушным. Танцы Федор Михайлович любил
как выражение душевного довольства и как верный признак здоровья, но никогда
к ним не примешивал ни вопроса о сближении с женщиной благодаря
возможности, танцуя, перекинуться с нею живым словом, ни вопроса о грации и