запечатлевать все в сердце и в голове.

Заговорили о Балканах, о "братушках", о нашей миссии на Востоке, по

поводу известной картины "Скобелев перед войсками", где белый генерал мчится

на белом коне перед окаменевшими полками {5}. Достоевский молчал. Турецкая

война, воспламенившая вначале даже таких людей, как сотрудники

"Отечественных записок", скоро всколыхнула со дна столько мутных осадков и

человеконенавистнических инстинктов, что отношение к ней было не только

критическим, но прямо враждебным {6}.

- Крест на святой Софии?.. - с гневно подчеркнутой иронией кричал

Григорович.

Достоевский встал и отошел в сторону.

Позвонил звонок. Антракт был кончен. Началось второе отделение, и все,

или почти все, пошли слушать какую-то певицу. Достоевский взял шапку, чтобы

незаметно уйти; мне показалось, что я уже никогда в жизни не увижу его, и я

смело подошла к нему.

И вот что у меня записано в книжке 1879 года:

"Достоевский сказал: "Никогда не продавайте своего духа... Никогда не

работайте из-под палки... Из-под аванса. Верьте мне... Я всю жизнь страдал от

этого, всю жизнь писал торопясь... И сколько муки претерпел... Главное, не

начинайте печатать вещь, не дописав ее до конца... До самого конца. Это хуже

всего. Это не только самоубийство, но и убийство... Я пережил эти страдания

много, много раз... Боишься не представить в срок... Боишься испортить... И

наверное испортишь... Я просто доходил до отчаяния... И так почти каждый раз..."

Помню, как потрясли меня эти слова. Федор Михайлович был особенно

нервный в тот вечер. Вероятно, шумный успех, пламенное чтение Пушкина,

наконец страшно больной для него вопрос - славянский вопрос {7} - до того

взволновали его, что он мог так горячо и искренне говорить с совершенно

незнакомой ему девушкой, подошедшей к нему как к другу, как к брату.

260

Несколько дней после того вечера я ходила как-то особенно

взволнованная и решила отправиться на квартиру к Федору Михайловичу. Зачем

пойти? - не отдавала себе отчета, но чувствовала потребность еще услышать его.

Случайно у Маковских, в один из этих дней, обедал И. А. Гончаров, и,

когда я незаметно свела разговор на Достоевского, он сказал вяло, равнодушно, как всегда, как бы не придавая значения своим словам:

- Молодежь льнет к нему... Считает пророком... А он презирает ее. В

каждом студенте видит ненавистного ему социалиста. В каждой курсистке... {8}

Гончаров не договорил. Хотел ли сказать какое-нибудь грубое слово, да

вспомнил, что и я курсистка, и вовремя остановился, - не знаю.

Я не пошла к Федору Михайловичу.

-----

Скоро я уехала домой, в Москву, увозя с собой образ Достоевского

-великого писателя, к которому прибавился еще ореол мученика. Я, конечно, знала биографию Достоевского и с этой стороны, но читать про человеческие

муки-это одно, а слышать от него самого, вложить, так сказать, персты в раны -

это другое. И я решила ничего не говорить о Достоевском на курсах, чтобы не

поднимать горячих споров об его ретроградстве, славянофильстве, обо всем том, что ставила ему в упрек тогдашняя молодежь.

Но это было трудно. Достоевский занимал слишком большое место в

общественной и политической жизни того времени, чтобы молодежь так или

иначе не отзывалась на его слова и приговоры. В студенческих кружках и

собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер "Дневника

писателя" давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому

"еврейскому вопросу" {9}, отношение, бывшее для нас своего рода лакмусовой

бумажкой на порядочность, - в "Дневнике писателя" было совершенно

неприемлемо и недопустимо: "Жид, жидовщина, жидовское царство, жидовская

идея, охватывающая весь мир..." Все эти слова взрывали молодежь, как искры

порох. Достоевскому ставили в вину, что турецкую войну, жестокую и

возмутительную, как все войны, он приветствовал с восторгом, "Мы <Россия> -

необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей

судьбы будущего православия на земле, для единения его... Россия -

предводительница православия, покровительница и охранительница его...

Царьград будет наш..." {10}

Все эти слова принимались известной частью общества с энтузиазмом, -

молодежь же отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием

приводила его проповедь "союза царя с народом своим", его оправдание войны и

высокомерие... "если мы захотим, то нас не победят!!"

Турецкая война с ее сомнительными героями и никому не нужными

жестокими геройскими подвигами (вроде Шипки) еще продолжала волновать

общественную совесть. Вначале, когда в ней видели народную инициативу и

протест против правительства, когда казалось, что она поможет разрешить и наши

261

проклятые вопросы, то есть попросту ускорить взрыв революции, - Балканский

вопрос привлекал к себе симпатии и крайней левой части общества:

"Отечественные записки" уделяли ему сочувственное внимание (Елисеев, Михайловский), а такие революционеры, как Степняк-Кравчинский, М. П. Сажин, Д. А. Клеменц и другие, даже принимали участие в добровольческом движении.

А рядом с ними шли сотни, тысячи никудышных людей, тех, кому некуда

было деться в современной им действительности, шли и нежелавшие нести какую

бы то ни было работу или вояки в душе, жаждущие кровопролития. И они, как

известно, так безобразно вели себя, что весною 1877 года сербское правительство

в сорок восемь часов выгнало русских "волонтеров" из пределов Сербии. Взгляды

на "восточный вопрос" мало-помалу передвинулись, и печать как-то незаметно

разделилась на два лагеря. Всем было ясно, к которому из них присоединится

Достоевский {11}.

В таком настроении застали его знаменитые Пушкинские дни. После

долгих серых лет труднейшей работы русских писателей, после мрачного

подполья - вдруг явилось какое-то всенародное признание литературы в лице

великого Пушкина. Открытие памятника ему стало (может быть, даже и помимо

воли устроителей) национально-общественным торжеством и разрослось в

настоящее историческое событие.

Молодежь, хотя (уже надо покаяться!) тогда далеко стоявшая от Пушкина,

встрепенулась. К тому времени, правда, Писарев уже был забыт, о "печном

горшке" никто уже не говорил {12}, но и о Пушкине не говорили. У нас (то есть у

поколения 70-х годов) был Некрасов. Пушкина же любили "индивидуально".

Конечно, все его читали, многие его строки входили в ту ненапечатайную

"хрестоматию", которую создает себе каждое новое поколение. Но о нем не было

повода говорить, пока не появился памятник на Тверском бульваре. Помню наше

возмущение по поводу того, что на одной из сторон цоколя оказалась

переделанной строка Пушкина: вместо: "И долго буду тем любезен я народу"

высечено: "И долго буду тем народу я любезен"... {13}

Причина та, что слово "народу" неизбежно бы притягивало

сакраментальное слово "свободу"...

-----

Помню, с каким восторгом мы распределяли полученные на курсах

билеты "На открытие памятника Пушкину".

Я позволю себе привести здесь отрывки из моей записной книжки 1880

года.

Июньские дни 1880 года в Москве

7 июня. Какой день был вчера? Говорят, утром шел дождь? Не заметила.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: