проронила ни одного слова.

- Тут сразу все поняли... На эшафоте... Чей-то чужой, громкий голос:

"Приговорены к смертной казни расстрелянием"... И какой-то гул кругом, неясный, жуткий гул... Тысячи красных пятен обмороженных человеческих лиц, тысячи пытливых живых глаз... И все волнуются, говорят... Волнуются о чем-то

живом. А тут смерть... Не может этого быть! Не может!.. Кому понадобилось так

шутить с нами? Царю? Но он помиловал... Ведь это же хуже всякой казни...

Особенно эти жадные глаза кругом... Столбы... Кого-то привязывают... И еще

мороз... Зуб на зуб не попадал... А внутри бунт!.. Мучительнейший бунт... Не

может быть! Не может быть, чтобы я, среди этих тысяч живых, через каких-

нибудь пятьдесят минут уже не существовал бы!.. Не укладывалось это в голове, и не в голове, а как-то во всем существе моем.

257

Он замолчал и вдруг совершенно изменился. Мне показалось, что он

никого из нас не видел, не слышал перешептывания; он смотрел куда-то вдаль и

точно переживал до мелочей все, что перенес в то страшное морозное утро,

- Не верил, не понимал, пока не увидал креста... Священник... Мы

отказались исповедоваться, но крест поцеловали. Не могли же они шутить даже с

крестом!.. Не могли играть такую трагикомедию... Это я совершенно ясно

сознавал... Смерть неминуема. Только бы скорее... И вдруг напало полное

равнодушие... Да, да, да!! Именно равнодушие. Не жаль жизни и никого не жаль...

Все показалось ничтожным перед последней страшной минутой перехода куда-

то... в неизвестное, в темноту... Я простился с Алексеем Николаевичем

{Плещеевым. (Прим. Е. П. Летковой-Султановой.)}, еще с кем-то... Сосед указал

мне на телегу, прикрытую рогожей. "Гробы!" - шепнул он мне... Помню, как

привязывали к столбам еще двоих... И я, должно быть, уже спокойно смотрел на

них... Помню какое-то тупое сознание неизбежности смерти... Именно тупое... И

весть о приостановлении казни воспринялась тоже тупо... Не было радости, не

было счастья возвращения к жизни... Кругом шумели, кричали... А мне было все

равно, - я уже пережил самое страшное. Да, да!! Самое страшное... Несчастный

Григорьев {3} сошел с ума... Как остальные уцелели? - Непонятно!.. И даже не

простудились... Но... Достоевский умолк. Яков Петрович подошел к нему и

ласково сказал:

- Ну, все это было и прошло... А теперь пойдемте к хозяюшке... чайку

попить {4}.

- Прошло ли? - загадочно сказал Достоевский {Когда я записала этот

вечер у Полонских и, всегда боясь "достоверных свидетельств", прочла Якову

Петровичу, чтобы проверить, так ли передала я слова Достоевского, Яков

Петрович добавил, что последняя фраза Федора Михайловича: "Прошло ли?" -

намекает на его болезнь (падучая), развившуюся на каторге, но зародившуюся, как он предполагал, на эшафоте... (Прим. Е. П. Летковой-Султановой.)}.

Он стал точно восковой: желтовато-бледный, глаза ввалились, губы

побелели и страдальчески улыбнулись. И мне ясно представился весь его

крестный путь: эта пытка ожидания казни, замена ее каторгой, "мертвый дом" со

всеми его ужасами: никогда не снимаемыми кандалами (даже в бане), грязью и

вонью камер, с самодурством надзирателей; и все вынес вот этот маленький

человек, показавшийся мне вдруг таким большим среди всех нас, окружавших

его.

И я забыла про различие направлений и политических идеалов, о которых

так много говорилось у нас на Высших курсах среди молодежи, забыла о "Бесах", которых мы все ненавидели. Я сознавала только то, что передо мной стоял

Достоевский. Чувство невероятного счастья, того счастья, которое ощущается

только в молодости, охватило меня. И мне захотелось броситься на колени и

поклониться его страданию...

-----

258

Его сейчас же окружили его знакомые, и он добродушно отвечал дамам,

усадившим его за стол между собой, и отвечал на их обыкновенные комнатные

слова такими же обыкновенными комнатными словами. Кругом все разом

заговорили - о своем, о чужом. Яков Петрович подводил всех к столу, усаживал

пить чай и шел встречать новых гостей; Жозефина Антоновна ласково улыбалась

подходившим к ней поздороваться и угощала чаем. Точно не случилось ничего

необыкновенного...

Я смотрела на Достоевского, и мне казалось, что он стал совсем другим - и

похожий и не похожий на того, что стоял у окна, как бывают не похожи два

фотографических снимка с одного и того же лица. Он равнодушно отвечал что-то

своей соседке и со сдержанной улыбкой передал ей сухари...

-----

Вскоре после этого был назначен очередной литературный вечер

Литературного фонда в б. Кононовском зале. Участвовали, как всегда,

литературные корифеи, в том числе и Федор Михайлович Достоевский.

Я пошла не без волнения послушать, как читает Федор Михайлович. И

действительно, все мои ожидания не только оправдались, но и превзошли все, что

я воображала. Передо мною был опять великий писатель, страдавший в своих

писаниях не только за меня, за нас, но и за всех людей. Когда он читал "Пророка", казалось, что Пушкин именно его и видел перед собой, когда писал: "Глаголом

жги сердца людей".

Аплодисменты и неистовые крики были такими ненужными и

назойливыми после его тихого, внутреннего голоса. Я вышла из залы и

наткнулась на П. И. Вейн-берга, всегдашнего устроителя этих вечеров.

- Пойдемте в артистическую, - сказал он. - Там найдете ваших знакомых.

И действительно, я наткнулась прямо на Григоровича и Гончарова,

которых встречала часто у моей сестры Ю. П. Маковской.

Достоевский сидел в стороне, один, усталый, раздавленный. Я не

решалась подойти к нему, сомневалась, запомнил ли он меня. Но когда он

взглянул в мою сторону и я поклонилась ему, он встал, и я подошла к нему. У

него была какая-то особая "светская" манера подавать руку, внимательно-

сдержанная учтивость и условность тона, какая всегда бывает, когда говоришь с

мало знакомым человеком. Мне было совестно, что он, такой утомленный, все-

таки встал с кресла, и я сказала:

- Сядьте, пожалуйста, сядьте, Федор Михайлович.

Но он не сел и, точно чтобы только сказать что-нибудь, с особой любезно-

иронической усмешкой проговорил:

- Слышал от Якова Петровича, что вы пописываете...

- Готовлюсь, Федор Михайлович.

- Постом и молитвою? - все с той же иронией сказал он.

- Почти.

Он как-то неожиданно серьезно проговорил:

259

- Вот это хорошо... Так и надо.

И опять он показался мне "иным". В нем как-то сочетались два разных

человека, и потому получались совершенно разные - я бы сказала -

противоположные впечатления.

Подошел шумный Григорович и, не считаясь с настроением Достоевского,

взял его за руку и сказал:

- Горло промочить, Федор Михайлович...

Увидя меня, он по-приятельски (он был особенно близок с моим зятем К.

Е. Маковским, и мы очень часто видались) взял меня под руку и повел к чаю.

В "артистической" был накрыт стол, и за ним сидели участники этого

вечера. И меня посадили между ними... Петр Исаевич Вейнберг незадолго перед

смертью, - значит, лет через двадцать пять - тридцать, - вспоминая об этом вечере, смеялся над моим тогдашним "восторженным" видом и "ожидающими

откровения глазами"...

Это было первое допущение меня в литературную среду, конечно, не в

качестве равной среди равных, но уже в качестве своего человека, никого не

стесняющего. Я никому не мешала, и мне никто не мешал слушать и


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: