острога позволить им видеться с приехавшими политическими преступниками,

пробыли с ними час и "благословили их в новый путь, перекрестили и каждого

оделили Евангелием - единственная книга, позволенная в остроге" {"Старые

люди", "Дневник писателя", 1873 год. (Прим. А. Г. Достоевской.)}. Федор

Михайлович не расставался с этою святою книгою во все четыре года пребывания

в каторжных работах {7}. Впоследствии она всегда лежала на виду на его

письменном столе, и он часто, задумав или сомневаясь в чем-либо, открывал

наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от

читавшего). И теперь Федор Михайлович пожелал проверить свои сомнения по

Евангелию. Он сам открыл святую книгу и просил прочесть: открылось Евангелие

от Матфея. Гл. III, ст. II:

"Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от тебя, и ты

ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так

надлежит нам исполнить великую правду".

- Ты слышишь - "не удерживай", - значит, я умру, - сказал муж и закрыл

книгу.

Я не могла удержаться от слез. Федор Михайлович стал меня утешать,

успокоивать, говорил мне милые ласковые слова, благодарил за счастливую

жизнь, которую он прожил со мной. Поручал мне детей, говорил, что верит мне и

надеется, что я буду их всегда любить и беречь. Затем сказал мне слова, которые

редкий из мужей мог бы сказать своей жене после четырнадцати лет брачной

жизни:

- Помни, Аня, я тебя всегда горячо любил и не изменял тебе никогда, даже

мысленно!

277

Я была до глубины души растрогана его задушевными словами, но и

страшно встревожена, опасаясь, как бы волнение не принесло ему вреда. Я

умоляла его не думать о смерти, не огорчать всех нас своими сомнениями,

просила отдохнуть, уснуть. Муж послушался меня, перестал говорить, но по

умиротворенному лицу было ясно видно, что мысль о смерти не покидает его и

что переход в иной мир ему не страшен.

Около девяти утра Федор Михайлович спокойно уснул, не выпуская моей

руки из своей. Я сидела не шевелясь, боясь каким-нибудь движением нарушить

его сон. Но в одиннадцать часов муж внезапно проснулся, привстал с подушки и

кровотечение возобновилось. Я была в полном отчаянии, хотя изо всех сил

старалась иметь бодрый вид и уверяла мужа, что крови вышло немного и что, наверно, как и третьего дня, опять образуется "пробка". На мои успокоительные

слова Федор Михайлович только печально покачал головой, как бы вполне

убежденный в том, что предсказание о смерти сегодня же сбудется.

Среди дня опять стали приходить родные, знакомые и незнакомые, опять

приносили письма и телеграммы.

Я весь день ни на минуту не отходила от мужа; он держал мою руку в

своей и шепотом говорил: "Бедная... дорогая... с чем я тебя оставляю... бедная, как

тебе тяжело будет жить!.."

Я успокоивала его, утешала надеждой на выздоровление, но ясно, что в

нем самом этой надежды не было, и его мучила мысль, что он оставляет семью

почти без средств. Ведь те четыре-пять тысяч, которые хранились в редакции

"Русского вестника", были единственными нашими ресурсами.

Несколько раз он шептал: "Зови детей". Я звала, муж протягивал им губы, они целовали его и, по приказанию доктора, тотчас уходили, а Федор Михайлович

провожал их печальным взором. Часа за два до кончины, когда пришли на его зов

дети, Федор Михайлович велел отдать Евангелие своему сыну Феде.

В течение дня у нас перебывала масса разных лиц, к которым я не

выходила. Приехал Аполлон Николаевич Майков и некоторое время говорил с

Федором Михайловичем, который отвечал шепотом на его приветствия.

Около семи часов у нас собралось много народу в гостиной и в столовой и

ждали Кошлакова, который около этого часа посещал нас. Вдруг безо всякой

видимой причины Федор Михайлович вздрогнул, слегка поднялся на диване, и

полоска крови вновь окрасила его лицо. Мы стали давать Федору Михайловичу

кусочки льда, но кровотечение не прекращалось. Около этого времени опять

приехал Майков с своею женою, и добрая Анна Ивановна решила съездить за

доктором Н. П. Черепниным. Федор Михайлович был без сознания, дети и я

стояли на коленях у его изголовья и плакали, изо всех сил удерживаясь от

громких рыданий, так как доктор предупредил, что последнее чувство,

оставляющее человека, это слух, и всякое нарушение тишины может замедлить

агонию и продлить страдания умирающего. Я держала руку мужа в своей руке и

чувствовала, что пульс его бьется все слабее и слабее. В восемь часов тридцать

восемь минут вечера Федор Михайлович отошел в вечность. Приехавший доктор

Н. П. Черепнин мог только уловить последние биения его сердца.

278

А. С. СУВОРИН

О ПОКОЙНОМ

Вы будете пробегать эти строки, когда прах Достоевского уже успокоится

в могиле. Я не могу не поговорить еще и еще раз о человеке, смерть которого

глубоко поразила не меня одного. Чувства, волновавшие меня, я старался

выразить в тех немногих строках, которыми в этот четверг известил читателей о

нашей общей русской потере. Но слово бессильно.

Болезни его не придавали никакого значения. Достоевский выглядывал

так моложаво сравнительно с своими летами, так был подвижен, жив и нервен, так кипел замыслами и так мало думал о покое, что мысль о смерти, вследствие

разрыва каких-то артерий, мне и в голову не приходила. Я знал, что от этой

болезни сплошь и рядом выздоравливают. Но организм Достоевского был

слишком потрясен, и смерть покончила с ним быстро...

В понедельник показалась кровь из носа, потом пошла горлом. Он

встревожился, но тою нервной тревогою, которая укладывается тотчас же, когда

опасность миновала. Мы все нервны, и наш организм именно складывается

удобно для этих переходов и помогает нам жить. Организм Достоевского тем

более к этому должен был привыкнуть, так как вынес он в своей жизни

чрезвычайно много. Падучая болезнь, которою он страдал с детских лет, много

прибавила к его тернистому пути в жизни. Нечто страшное, незабываемое,

мучащее случилось с ним в детстве, результатом чего явилась падучая болезнь

{1}. В последние годы она как будто ослабела, сделалась реже, но была постоянно

в зависимости от напряжения в труде, от огорчений, от жизненных неудач, от той

беспощадности, которой так много в нравах русской жизни и русской литературы.

Приступы ее он чувствовал и начинал страдать невыразимо; невольно

закрадывался в душу страх смерти во время припадка, болезненный, тупой страх, тот дамоклов меч, который висит над такими несчастными на самой тончайшей

волосинке. Конечно, мы все знаем, что когда-нибудь умрем, что, может быть, завтра умрем, но это общее положение: оно не страшит нас или страшит только во

время какой-нибудь опасности. У Достоевского эта опасность всегда

присутствовала, он постоянно был как бы накануне смерти: каждое дело, которое

он затевал, каждый труд, любимая идея, любимый образ, выстраданный и совсем

сложившийся в голове, - все это могло прерваться одним ударом. Сверх

обыкновенных болезней, сверх обыкновенных случаев смерти, у него был еще

свой случай, своя специальная болезнь; привыкнуть к ней почти невозможно - так

ужасны ее припадки. Умереть в судорогах, в беспамятстве, умереть в пять минут -

надобна большая воля, чтоб под этой постоянной угрозой так работать, как

работал он.

Под влиянием этой вечной угрозы перейти из этой жизни в другую,

неведомую, у него образовался какой-то панический страх смерти, и смерти


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: