редактор "Гражданина", - так начинает Федор Михайлович свое "Вступление"
("Дневник писателя" 1873 г.) {1}.
И в тот же самый день, вечером, я увидала его впервые в типографии
Траншеля, где я читала тогда корректуру этого журнала.
Как сейчас помню я этот вечер!
Это было воскресенье, канун выхода нумера, и я держала последние
корректуры, с трудом следя за смыслом их содержания. В самую эту ночь умерла
моя мать, в страшных муках, и мне все еще виделась эта бессонная ночь в
84
гинекологическом отделении у Красовского, на Надеждинской, - картина
предсмертных страданий, священник, читавший отходную, толпа любопытных
больных и сиделок со свечами в руках, последние слова и благословения
умирающей и... мое полное одиночество в едва знакомом мне, чужом
Петербурге... Не до статей "Гражданина" мне тогда было. Но я считала нечестным
манкировать и старалась их понимать.
В конторе я сидела одна, как всегда в воскресенье. Машины, наборные -
все это было далеко, за несколько комнат. Кругом меня была - или мне так
казалось - тишина, как в могиле. За окнами и в трубах выла метель. Хлопья
мокрого снега по временам ударяли в темные стекла. В конторе было и сыро и
холодно. Лампа тускло освещала одно только бюро между окон, за которым я
работала. И было уже поздно, часов около десяти, когда за наружной дверью, на
лестнице - как раз у меня за спиною - раздался тихий, как бы робкий звонок. В эти
часы по воскресеньям заходил иногда издатель журнала {2}, читать свою
"передовую", - но он звонил иначе: нетерпеливо и резко. Минуту спустя звонок
повторился. Сторожа при дверях у Траншеля не было. Отворяли мы сами. И я
готовилась уже встать, когда из комнаты литографщика, направо от меня, вышел
сонный Herr {господин (нем.).} Крейтенберг и, надевая по дороге сюртук, прошел
мимо меня - открыть дверь.
Не помню, как он впустил этого позднего посетителя. Вероятно, он указал
ему на соседнюю дверь на лестнице- в квартиру содержателя типографии. Но
помню, что, возвращаясь к себе за перегородку, он сказал, проходя мимо меня:
- Достоевский пришел!
"Достоевский!" - как эхо, отозвалось у меня в душе. До сих пор мне не
приходилось еще встречаться ни с одним настоящим, большим писателем. И
сколько мыслей и образов, сколько мучительно-сладких минут пробудило теперь
во мне это мимоходом произнесенное имя! Для меня это имя не было пустым
звуком. Одно сознание, что Достоевский где-то тут, подле меня, и я, быть может, его сейчас увижу, уже согревало мне душу и наполняло ее безотчетной надеждой
на более светлое будущее. Слова "литература", "писатель" означали тогда для
меня: жизнь, мысль, свет, упование...
С трепетным замиранием сердца ждала я. Вот-вот, сейчас, сию минуту
войдет сюда знаменитый автор "Бедных людей" и "Мертвого дома", творец
"Раскольникова" и "Идиота", войдет - и что-то случится со мной небывалое...
новое, после будет совсем уж не то, что теперь.
Но никто не входил. И уже долго спустя, когда я почти перестала думать
об этом, из комнат слева вышел Траншель вместе с невысоким, среднего роста, господином в меховом пальто и калошах, и оба остановились подле меня у бюро, разговаривая между собою, то есть один задавал короткие и отрывистые вопросы, а другой так же коротко отвечал на них.
Господин в пальто говорил тихим, глухим, как бы расслабленным
голосом. Он спрашивал, когда здесь бывает князь М<ещерский>, когда выходит
нумер и когда приступают к набору следующего.
Один раз я решилась поднять на него глаза, но, встретив неподвижный,
тяжелый, точно неприязненный взгляд, невольно потупилась и уже старалась на
85
него не смотреть. Я угадывала, что это Достоевский, но все портреты его, какие я
видела, и мое собственное воображение рисовали мне совсем другой образ,
нисколько не похожий на этот, действительный, который был теперь предо мною.
Это был очень бледный - землистой, болезненной бледностью -
немолодой, очень усталый или больной человек, с мрачным, изнуренным лицом, покрытым, как сеткой, какими-то необыкновенно выразительными тенями от
напряженно сдержанного движения мускулов. Как будто каждый мускул на этом
лице с впалыми щеками и широким и возвышенным лбом одухотворен был
чувством и мыслью. И эти чувства и мысли неудержимо просились наружу, но их
не пускала железная воля этого тщедушного и плотного в то же время, с
широкими плечами, тихого и угрюмого человека. Он был весь точно замкнут на
ключ - никаких движений, ни одного жеста, - только тонкие, бескровные губы
нервно подергивались, когда он говорил. А общее впечатление с первого взгляда
почему-то напомнило мне солдат - из "разжалованных", - каких мне не раз
случалось видать в моем детстве, - вообще напомнило тюрьму и больницу и
разные "ужасы" из времен "крепостного права"... И уже одно это напоминание до
глубины взволновало мне душу...
Траншель провожал его до дверей; я смотрела им вслед, и мне бросилась в
глаза странная походка этого человека. Он шел неторопливо - мерным и
некрупным шагом, тяжело переступая с ноги на ногу, как ходят арестанты в
ножных кандалах.
- Знаете, кто это? - сказал мне Траншель, когда захлопнулась дверь. -
Новый редактор "Гражданина", знаменитый ваш Достоевский! Этакая гниль! -
вставил он с брезгливой гримасой.
Мне показалось это тогда возмутительно грубым, невежественным
кощунством. Из всех современных писателей Достоевский был тогда для меня
самым мучительным и самым любимым. Но мне, конечно, было известно, что о
нем ходили тогда разные толки. В либеральных литературных кружках и в среде
учащейся молодежи, где были у меня кое-какие знакомства, его бесцеремонно
называли "свихнувшимся", а в деликатной форме - "мистиком", "ненормальным"
(что, по тогдашним понятиям, было одно и то же).
Это было время только что замолкнувшего процесса Нечаева и романа
"Бесы" в "Русском вестнике" {3}. Мы, молодежь, читали речи знаменитых
защитников в "Голосе" и "С.-Петербургских ведомостях", и новый роман
Достоевского казался нам тогда уродливой карикатурой, кошмаром мистических
экстазов и психопатии... А то, что автор "Бесов" принял редакторство в
"Гражданине", окончательно восстановило против него многих из прежних его
почитателей и друзей.
Но ведь тот же Достоевский так волшебно и сладостно расширял нам
сердце и мысли!.. И кто знает, думалось мне теперь, под впечатлением первой
встречи с знаменитым писателем, может быть, именно он вывел нас всех из
нормы и до того пронизал нам душу любовною жалостью, состраданием ко всему
страдающему, что нам сделалось тесно в семье, и все больное, забитое и
приниженное стало нам близко и родственно, как свое! А если так, не все ли
86
равно, как его называют другие?! Он с полным правом мог ответить этим другим, как Торквато Тассо - врачу, присланному лечить его:
Geheilt will ich nicht sein!
Mein Sinn ist kraftig,
Da war'ich ja, wie and're, niedertrachtig! {*} {4}
{* Я не хочу быть исцеленным!
Если б мой разум был крепким,
Я был бы такое же ничтожество, как другие! (нем.)}
Я надеялась, что при более близком знакомстве с Ф. М. Достоевским мне
удастся лучше понять его и, может быть, разрешить все эти загадочные для меня
противоречия.