атральных заседаниях. А я не умею председательство
вать. На войне я был в дружине, должен был заведовать
питанием. А я не знал, как их питать.
Уходя, уже в передней, я сказал ему: «Разные мы с
вами».
Он ответил, улыбаясь той же ласковой, как при встре
че, улыбкой:
103
— Ну что же, и разные хорошо.
Помню — всю дорогу, и всю ночь, и много дней по
том я не мог выйти из смятения, внесенного в меня этим
вечером. Смущало и то, что он говорил, и то, как он
говорил.
Немыслимо передать характер его речи — изысканной,
стенографически сжатой, сплошь условной, все время
ищущей как будто созвучия с тем, что он называл «еди
ным музыкальным напором» 14 явлений. Мне, знавшему
его отца, было ясно, что мучительство, которому подвер
гал себя тот в своем беспримерном одиночестве, когда,
сгорая, душил язык своей диссертации 15, что это мучи
тельство с ним не умерло. Оно продолжало жечь и сына
и обжигало тех, кто хоть ненадолго — как я — к нему
прикасался.
Но страшен, конечно, был и смысл слов. И с этим
страшным смыслом мне хотелось спорить. Несколько
дней спустя я написал ему письмо. В нем были «возра
жения», которых я не сумел высказать в тот вечер. Пом
нится, я писал, что его мысль — это только мысль, а его
жизнь и моя жизнь — это факты, которые сильнее мыс
лей. И факт жизни дает право на жизнь. «В утешение»
я напомнил ему стихи все того же Фета:
И лениво и скупо мерцающий день
Ничего не укажет в тумане:
У холодной золы изогнувшийся пень
Прочернеет один на поляне.
Но нахмурится н о ч ь , — разгорится костер,
И, виясь, затрещит можжевельник,
И, как пьяных гигантов столпившийся хор,
Покраснев, зашатается ельник 16.
Он (очень скоро) ответил мне так:
10 XII 1920
Спасибо Вам за письмо, дорогой Георгий Петрович.
Оно мне очень близко и понятно. Да, конечно, все, что
мне нужно, это, чтобы у меня «нахмурилась ночь». Что
касается «нельзя писать», то эта мысль много раз пере
вертывалась и взвешивалась, но, конечно, она — мысль и
только покамест. А я, чем старше, тем радостнее готов
всякие отвлеченности закидывать на чердак, как только
они отслужили свою необходимую, увы, службу. И Вы
великолепно говорите о том, что все-таки живете, — сто
ронитесь или нет, выкидывают Вас или нет.
104
Не принимайте во мне за «страшное» (слово, которое
Вы несколько раз употребили в письме) то, что другие
называют еще «пессимизмом», «разлагающим» и т. д.
Я действительно хочу многое «разложить» и во многом
«усумниться», но это — не «искусство» для искусства, а
происходит от большой требовательности к жизни; отто
го, что, я думаю, то, чего нельзя разложить, и не разло
жится, а только очистится. Совсем не считаю себя пес
симистом.
Не знаю, когда удастся зайти к Вам, не могу обещать,
что скоро, но, очевидно, наша встреча была не послед
ней.
Всего Вам лучшего.
Ваш Ал. Блок.
Прошло несколько месяцев. Был, кажется, март.
Я стоял в очереди в Доме ученых, в достопамятном «се
ледочном» коридоре с окнами на унылый фонтан. В тем
ных дверях показался Александр Александрович. Он ко
го-то торопливо искал. Был в длинном пальто и в малень
ком, натянутом до ушей картузике. Он увидел меня,
приветливо улыбнулся, подошел и заговорил:
— Ищу жену. Сейчас иду наверх. Там заседание о
золотом займе за границей. Хочу послушать. Это очень
интересно.
Я спросил: «Ну, что же, теперь — лучше?»
Он подумал и, снова улыбаясь, пристально глядя мне
в глаза, ответил очень решительно:
— Лучше.
Мы расстались. Я посмотрел ему вслед. Он опять то
ропливо пошел по коридору, на ходу (холодно, как мне
показалось) поздоровался с Виктором Шкловским и ис
чез. Больше я его не видел.
Август 1923
2
ИЗ ОЧЕРКА «ИЗ СЕМЕЙНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ»
При первой встрече с Блоком всех поражала непо
движность его лица. Это отмечено многими мемуаристами.
Лицо без мимики. Лицо, предназначенное не для живо
писи и не для графики, а только для ваяния. «Медаль
ный» профиль Блока.
105
Он держался всегда очень прямо, никогда не горбился.
Добавьте к этому спокойную медлительность движений
(он не жестикулировал ни при чтении стихов, ни в раз
говоре), молчаливость, негромкий, ровный, надтреснутый
голос и холодноватый взгляд больших светлых глаз из-
под темных, чуть приспущенных век.
Таким он бывал во все времена своей жизни: и в
самой первой юности, и в поздней молодости, и незадол
го до смерти. Но именно только «бывал»: это была завеса
или, точнее, забрало.
Блок внутренне находился в непрерывном движении.
Как поэт и как человек, он рос медленно, но безостано
вочно. Он все время менялся. И когда сейчас я стараюсь
воссоздать его в памяти, я вижу не один, а много после
довательных его образов, между собой несхожих, и не
знаю, который из них считать основным, каноническим.
Было в нем, впрочем, и кое-что, так сказать, постоян
ное, не зависевшее от возраста. Таков был его смех,
очень громкий, ребячливый и заразительный. Но он
раздавался редко и только в очень тесном кругу.
Такова же была его улыбка. Она несла другую, более
ответственную функцию, чем смех. Особенность блоков-
ской улыбки заключалась в том, что она преображала его
коренным образом. Лицо, обычно довольно длинное и уз
кое, тускловатое по расцветке, словно подернутое пеплом,
становилось короче и шире, пестрее и ярче. Глаза свет
лели еще более, вокруг них ложились какие-то новые,
глубокие, очень теплые тени и сверкал почти негритян
ской белизной ровный ряд крепких зубов. Улыбка, как и
смех, была очень наивная, ласковая и чистая. Видя ее, я
всегда вспоминал слова Льва Толстого о том, что прекрас
ным можно назвать только такое лицо, которое от улыб
ки хорошеет. <...>
Теперь мне до очевидности ясно, что он был патоло
гически застенчив. Это была тоже постоянная его черта,
не побежденная до смерти и причинявшая ему, вероятно,
много огорчений. Но она давала о себе знать только
в быту и мгновенно преодолевалась, как только он всту
пал в исполнение каких-нибудь художественных обязан
ностей, будь то декламация чужих произведений, игра
на сцене или чтение своих стихов. Так было у него и в
детстве, когда он нескрываемо боялся людей, когда из-за
этого даже хождение в гимназию было для него на пер
вых порах мучительно и когда тем не менее дома, на
106
елке, нарядившись в костюм Пьеро, он без всякого стес
нения показывал гостям фокусы и читал французские
стихи *. <...>
Передо мной возникает другой его образ, отделенный
от первого целым десятилетием.
Это было в 1907 или в 1908 году. Он был уже широко
известен как поэт. Когда говорили о «декадентах», не
пременно упоминали и его, но не на первом месте, а
большей частью на третьем: Бальмонт, Брюсов, Блок.
Славы еще не было, всеобщего признания тоже пока не
было: в широких читательских и писательских кругах
была именно только известность, немного скандальная
известность слишком дерзкого новатора. Почетное поло
жение было завоевано к этому времени Блоком лишь в
очень узком поэтическом кружке.
Помню такую сцену: отец читает нам с сестрой сти