чужой и очень знакомый, глуховатый, с деревянными,

нечеловеческими (о ком-то напоминавшими) нотами.

— Георгий Петрович, это вы? Говорит ваш брат.

Мы выбрали день и условились, что я приеду «с по­

следним трамваем». Они в то время ходили до шести, но

в этот день почему-то остановились раньше. Пришлось

идти пешком, «звериными тропами».

Он сам открыл мне дверь и улыбнулся своей младен­

ческой, неповторимо прекрасной улыбкой.

Огромная перемена произошла в его наружности за

двенадцать лет. От былой «картинности» не осталось и

следа. Волосы были довольно коротко подстрижены —

длинное лицо и вся голова от этого казались больше,

крупные уши выдались резче. Все черты стали суше —

тверже обозначались углы. Первое мое впечатление опре­

делилось одним словом: опаленный, и это впечатление

подтверждалось несоответствием молодого, доброго склада

губ и остреньких, старческих морщин под глазами. Он

был в защитной куртке военного покроя и в валенках.

Мы сели в кабинете у письменного стола и стали го­

ворить. Разговор вышел долгий. Часов в девять я со­

брался уходить, но Александр Александрович настойчиво

стал меня удерживать («Оставайтесь до комендатуры» —

то есть до первого часа ночи), и я остался. Мы оба бес­

прерывно курили, комната была синяя от дыма.

Мне очень трудно передать этот разговор. По свежим

следам я ничего не записал. Память многое стерла, а

кое-что, вероятно, исказила. Последнего боюсь больше

всего. Буду воспроизводить только те немногие «остро­

ва», очертания которых запечатлелись твердо.

Он прежде всего подверг меня тщательному личному

допросу. Это не было «любезностью». Он упорно и вни­

мательно выпытывал и большое и малое, проникал (по

100

Александр Блок в воспоминаниях современников. Т.1 _49.jpg

терминологии его отца) и в «житейское» и в «мечтатель­

ность». Вопросы были, например, такие:

— Проходили вы через марксизм?

— Вы какой — живой или вялый? и т. д.

Мне было трудно отвечать, потому что многие вопро­

сы были мне новы. Но передо мной в серых, почти без­

бровых глазах, в частой улыбке было так много кроткой,

приветливой простоты, что робость моя ушла.

Мы вспомнили наше последнее свидание на гастролях

Дузэ. Он сказал:

— Помню ваши красные обшлага 8.

Заговорили о Фете. Я сказал, что теперь, по-моему,

его пора. Он не согласился:

— Нет, пора Фета была раньше — двадцать лет тому

назад.

Он начал подходить к Фету рано — еще в доме ма­

тери, сперва только к «Вечерним огням». Они так и

остались ближе, чем молодые стихи. Расцвет любви к

Фету был в пору пребывания в кружке Соловьевых

(семья Михаила Сергеевича — брата философа).

Я спросил, почему Тургенев боялся Фета (стачивая в

его стихах острые углы, то есть лучшие 9, и хвалил

так, как ревнивый мужчина хвалит соперников). Алек­

сандр Александрович ответил:

— Это ясно: Тургенев боялся у Фета революции. Пом­

ните, например. «Сладостен зов мне глашатая медного»? *

Я сказал, что общепринятое противоположение Фета

Шеншину, по-моему, вздор: очевидно, и в жизни и в сти­

хах — корень один, и нужно его угадать. Он ответил:

— Да, корень один. Он — в стихах. А жизнь — это

просто «кое-как». Так бывает почти всегда.

Он подробно расспрашивал меня о жизни Фета. По

поводу чего-то заметил:

— По-моему, Фет был развратный. Только не такой

развратный, как Лермонтов. Когда я недавно редакти­

ровал Лермонтова, я был поражен, до чего он раз­

вратен.

Затем добавил — не то успокоительно, не то вопроси­

тельно:

— Развратный — это не худо.

Заговорили о Майкове и Полонском. О Майкове он

* Из стихотворения Фета «Ель рукавом мне тропинку заве­

сила...» ( Примеч. Г. Блока. )

101

отзывался сурово («декламационный»), а про Полонско­

го сказал так:

— Разница между Фетом и Полонским такая, что Фет

дьявольски умен, а Полонский глуп, как пробка. Но оба

настоящие поэты.

Спросил, люблю ли я Апухтина, и сказал:

— Я люблю его цыганщину.

Кажется, тут же прибавил:

— Я ведь не люблю стихов читать. Взять книжку и

подряд читать — не могу.

Разговор «литературный» закончился упоминанием

об одном давно и весьма известном (и ныне здравствую­

щем) писателе-прозаике, который в то время — в Петер­

бурге 1920 года — был виден отовсюду. Александр Алек­

сандрович сказал:

— Я продолжаю его любить, несмотря на то, что

знаком с ним вот уже несколько лет. Плохо только, что

у него всегда — надо, надо, надо 11.

И он, в такт этому «надо», потыкал пальцем куда-то

под стол. Потом засмеялся — отцовским, смущенным

смехом.

Еще в начале беседы я предупредил его, что плохо

умею говорить. Он ответил:

— Это ничего. Я тоже косноязычный.

После «литературы» опять начался допрос, уже более

сосредоточенный. Он стал спрашивать меня, живу ли я

современностью. Я отвечал отрицательно. Тогда он пока­

зал на лежащие на столе бумаги и сказал:

— Вот я редактирую перевод Гейне. Как раз сегодня

читал место, где Гейне глумится над Августом Шлегелем

за то, что тот изучал прошлое 11. Гейне прав. Если не

жить современностью — нельзя писать.

Это составило содержание всего дальнейшего разгово­

ра. Он стал говорить много, с жаром и мрачностью, все о

том же «нельзя писать».

— Вот вы собираетесь писать о Фете. Должны же вы

сказать, почему Фет нужен сейчас. А вы этого сказать

не можете.

— За последние три года, после «Двенадцати», я не

написал ни строчки. Не могу.

— «Двенадцать» — какие бы они ни были — это

лучшее, что я написал. Потому что тогда я жил современ­

ностью. Это продолжалось до весны 1918 года. А когда

началась Красная Армия и социалистическое строитель-

102

ство (он как будто поставил в кавычки эти последние

слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу.

К этому он был прикован. Временами мы отходили в

сторону, как бы отдыхали, потом опять возвращались к

прежнему.

Пришли его мать и жена. Он познакомил меня с ними.

Стали пить чай — как полагалось в то время: с сахари­

ном, черным хлебом и селедкой. Он ел неохотно, с

капризным лицом.

За столом, над скатертью я мог лучше его рассмот­

реть. Руки крепкие, мужественные, несколько узловатые

в пальцах, с крупными выпуклыми ногтями. Кожа на

лице нежная, темной расцветки. Когда он улыбался, от­

крывались ровные юношеские зубы, на щеках весело

трепетали беспомощные ямочки, а глаза западали глуб­

же и делались светлее.

Временами разговор опять налетал на Фета. Загово­

рили о том, была ли у него религия. Перебирали его

стихи. Я вспомнил:

Вдруг — колокол, и все уяснено,

И, просияв душой, я понимаю,

Что счастье — в этих звуках: вот оно!.. 12

Александра Андреевна (мать) стала резко возражать:

«Это вовсе не религия. Колокол — это совсем другое».

Александр Александрович посмотрел на нее внима­

тельно и сказал:

— Ты думаешь, это как у Соловьева? Пожалуй,

это так 13.

По-видимому, сына и мать связывали тесные узы по­

нимания. Мне стало казаться даже (по тому, как он —

ученически — посмотрел на нее), что для сына это, мо­

жет быть, зависимость.

— С тысяча девятьсот шестнадцатого г о д а , — говорил

Александр Александрович (он отчетливо помнил все

д а т ы ) , — мне все время приходится делать то, чего не

умею. Теперь я все председательствую в разных те­


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: