так, просто. Были и черты, в которых я превосходил
его: я был внутренне терпеливее, выносливее, может
быть скромнее и робче, не боялся распылиться. Он был
мудрее, старше, смелее и внутренне капризнее, нетерпе
ливее, запальчивее (во внешнем опять наоборот).
Мы почувствовали скоро взаимную перекличку изда
лека. Мы, точно не видя друг друга, не глядя друг
другу в лицо, отделенные забралами наших стилей и
темпераментов, так несозвучно, перекидывались издали
мячиками из слов. Мы сначала поверили друг в друга,
вопреки оболочке, и эта вера перешла незаметно в до
верие, перешла в привычку. Мы обтерпелись друг о дру
га. И тут скажу: я в него поверил как в человека рань
ше, чем он в меня. Он долго еще осторожно присматри
вался ко мне, наконец поверил и действительно полюбил
меня прочней и конкретней. Я был легкомысленнее его
и не раз колебал прочные основания наших отношений
теоретическими вопросами, платформами, идеологиями
и, наконец, своим эгоизмом. Не раз отношения наши
237
подвергались серьезному испытанию. Можно сказать, они
остались незыблемыми до последнего дня его жизни ис
ключительно благодаря его прекрасной, благородной, в
иных случаях пылающей правдивостью душе. Еще
штрих, его характеризующий: даю голову на отсечение,
что если бы покойного спросили о первой нашей встрече,
он ее описал бы не так, как я: он охарактеризовал бы
одним метким словом то внутреннее, что создалось меж
ду нами, и не стал бы пускаться в психологическую ха
рактеристику всех душевных нюансов, сопровождавших
ее. Нюансы бы забыл он, но запомнил бы текстуальные
фразы, которыми мы обменялись. А я вот не могу при
вести ни одной его фразы из наших первых встреч (он
и говорил меньше, да и я был глуше к произносимым им
словам, прислушиваясь к бессловесному фону их), фо
тографические снимки со всех душевных движений меж
ду нами точнее устанавливает мне память.
Когда мы улыбнулись друг другу и отметили, что
так трудно заговорить по-настоящему, А. А. поставил и
тут точку над «i», подтвердив прямо, без обиняков — да,
трудно. Я же, впадая в прекраснодушие, начал анализи
ровать, почему именно трудно, начал характеризовать
себя, свое косноязычие, неумение говорить, необходи
мость для меня «оттаять» от ледяного короста внешних
пропыленных словечек, в которые сажает нас, как
в тюрьму, «сократическая» обстановка жизни. Это было
вполне неуместно, бестактно, «мишелисто» (то есть в
стиле молодого гегелианизирующего человеческие отно
шения Мишеля Бакунина). И могло выглядеть смесью
из ненужной риторики, субъективизма и психологизма,
то есть именно со всем тем, чего так не любил Блок. По,
должно быть, в моем признании сказалась какая-то боль;
я почувствовал, как весь стиль наших будущих отноше
ний определится этими первыми впечатлениями друг о
друге. И тут я почувствовал, что А. А. через все вдруг
мне поверил, увидел меня в моей «тишине», в «челове
ческом», и сказал «да» этому человеческому, хотя еще
конкретно внутренно меня не полюбил.
Оговариваюсь, — может быть, этот разговор и не был
первым моим разговором с А. А., а в т о р ы м , — то есть
произошел на другой день, но во всяком случае он был
первым началом нашего многолетнего разговора друг с
другом, не прекращавшегося и молчанием. Во всяком
случае память моя ассоциирует его с первой встречи.
238
Из этого посильного анализа моего впечатления об
А. А. явствует, что А. А. мне чем-то сразу заимпониро-
вал. У меня было более уважения к нему, чем у него
ко мне, было ощущение какой-то тихой силы и незауряд
ности, которая исходила от его молчаливого, приветливо
го облика, такого здорового и такого внешне прекрасно
го. А. А. был очень красив в ту пору, я бы сказал: лу
чезарен, но не озарен. Его строки «Я озарен... я жду
твоих шагов...» — не соответствовали его лику: в нем не
было ничего озаренного, «мистического», внешне «таин
ственного», «романтического». Никакой «романтики» ни
когда я не видел в нем. О, до чего не соответствовал он
сантиментальному представлению о рыцаре Прекрасной
Дамы, рыцаре в стиле цветных в и т р а ж е й , — вот что
всего менее подходило к нему: никакого средневековья,
никакого Данте, больше — Фауста. Но лучезарность была
в нем: он излучал, если хотите, озарял разговор чем-то
теплым и кровным, я бы сказал — физиологическим. Он
был весь — геология. Ничего метеорологического, воз
душного в нем не было. Слышалась влажная земля и
нутряной, проплавляющий огонь откуда-то, из глубины.
Воздуха не было. И вероятно, эта физиологичность, реа
листичность, земность и отсутствие озаренной транспа-
рантности, просвеченности и создавали то странное впе
чатление, которое вызывало вопрос. «Чем же светится
этот человек, как он светится?» Какая-то радиоактивная
сила излучалась молчанием спокойной, большой и набок
склоненной головы, осведомляющейся о таких простых
конкретных явлениях жизни, внимательно вглядываю
щейся и вдруг вскидывающейся наверх молодцевато, бод
ро и не без вызова. Эта прекрасная голова выпускала из
открытых губ струю голубоватого дыма.
А. А. производил впечатление пруда, в котором утаи
валась большая, редко на поверхность всплывающая
р ы б а , — не было никакой ряби, мыслей, играющих, как
рыбки, и пускающих легкие брызги парадоксов и искри
стых сопоставлений, никакого кипения — гладь: ни од
ной теории, ни одной игриво сверкающей мысли. Он не
казался умным, рассудочным умом: от этого он многим
«умственникам» мог показаться непримечательным. Но
чувствовался большой конкретный ум в «такте», в тоне
всех жестов, неторопливых, редких, но метких. Вдруг
поверхность этого пруда поднималась тяжелым всплеском
взвинченной глубины, взвинченной быстрым движением
239
какой-то большой рыбины: большой, месяцами, быть мо
жет, годами вынашиваемой мысли.
Это-то и создавало в нем тон превосходства при его
внутренней скромности. Он мог, слушая собеседника, со
гласиться, не согласиться, быстро взять назад свои слова
или просто промолчать. Но эта легкость согласия или
несогласия с чужим суждением происходила от бессозна
тельной самозащиты, от желания поскорее отделаться от
легкомысленной плоскости взятия мысли легкомысленным
«да» или «нет», которые и не «да» и не «нет», ибо под
линный ответ блоковский — «да» или «нет» (большая
глубинная рыба) — еще вынашивался, еще не сложился.
И наоборот, что Блок знал твердо, что у него было го
тово, выношено, проведено сквозь строй его с у щ е с т в а , —
это он или таил, или если высказывал, то высказывал
в повелительной, утвердительной форме (внешне —
с особой мягкостью, с присоединением осторожного «а мо
жет быть», «пожалуй», «я думаю»). Если вы тут начнете
его убеждать, то он упрется, но опять мягко, с макси
мальной деликатностью: «а я все-таки думаю», «нет,
знаешь, пожалуй, это не так». И с этого «знаешь», «по
жалуй», «не так» не сдвинет его никакая сила. Все это
я пережил при первом, весьма кратковременном, визит
ном свидании с А. А. Все это было лейтмотивом наших
будущих отношений и встреч. Я почувствовал инстинк
тивно важность, ответственность и серьезность этой
встречи. Серьезность отдалась во мне как своего рода
тяжесть, как своего рода грусть, сходная с разочарова
нием. Так ощущаем мы особую, ни с чем не сравнимую
грусть перед важными часами жизни, когда мы говорим: