Подошел к Игорю, задул пламя, а папиросу бережно вложил обратно в портсигар.
– Лично я отдаю предпочтение сорту «Смерть фашистам!»
Знакомый сорт: так в солдатском обиходе именовался табак со странным названием – филичевый; по едучести и зловонию перешибал любой самосад.
– Приходилось встречаться,- сказал я. – На фронте нас снабжали им вперемешку с махоркой.
– О, да у нас новенький! – старик повернулся к моей кровати. – Как зовут-величают?
Я назвался.
Будем знакомы: Пятковский, Александр Павлович.
И наклонился к моему лицу так близко, что я увидел кустики снежно-белых волос, торчавших из носа.
– Откройте рот! – потребовал он неожиданно.
– Зачем?
– Ты дубина,-сообщил из-за спины Игорь. – Сан-Палыч – наш зубной доктор.
Мне стал даже приятен неподдельный интерес, с каким доктор анализировал состояние моих зубов, но я не нашел в себе достаточного энтузиазма, чтобы разделить восторг, когда он закричал:
– Деточка, здесь же целых три пожарных зуба! Кариес в самой нахальной форме!
И – без перехода:
– Как Ваша светлость относится к кошкам?
Я пожал плечами, недоумевая, чего ради старик вспомнил об этих вкрадчивых соглядательницах человеческого бытия.
– Все понятно, – определил Пятковский. – Они вам безразличны.
И так же стремительно, как появился, покинул палату. Я окликнул Игоря:
– Чего это он про кошек?
– Не торопись, узнаешь.
Голос соседа вибрировал в регистре самых ехидных частот. По палате пропорхнул смешок. Я приготовился достойно встретить неизвестную каверзу. Однако воображение не могло даже отдаленно нарисовать ее возможные очертания и габариты.
Минут через десять в палату вкатился махонький столик со стеклянной столешницей, сплошь заставленной скляночками и баночками; среди них высился фарфоровый стакан с торчащими из него железяками – они неприятно поблескивали. Вслед за столиком вышагивала, похрустывая халатом, очень юная девушка с очень серьезным лицом.
Наши с Игорем кровати стояли у стены, обращенной к двери, и мы, повернув головы набок, могли первыми увидеть каждого, кто входил. При появлении девушки со столиком Игорь профальцетил:
– Маме-Лиде наш пациентский физкульт…
Сделал паузу, после которой вся палата выдохнула:
– …привет!
– И вам всем привет, – спокойно, без тени улыбки ответствовала девушка.
Я не успел спросить у Игоря, почему назвал ее мамой-Лидой: в дверь протиснулся доктор с переносной бормашиной в руках. Он установил возле моего изголовья штатив и, помахав у меня перед глазами знакомым хоботком со сверлом на конце, сказал:
– Прошу любить и жаловать: мощность шесть кошачьих сил.
Игорь вежливо поинтересовался у меня:
– Теперь дошло, что к чему?
Я смолчал: в палате и без того установилась достаточно веселая атмосфера. Мне вот только от этого веселей не стало.
Через минуту шесть кошек Пятковского яростно терзали мою челюсть, а сам он, перекрывая шум машины, рассказывал:
– …И вот какая обида приключилась с моей, понимаете ли, Пломбой: сама из себя еще собака всех статей, нюх преотличный, а вот зрение… Из-за этого нервозность появилась, поиск совсем не тот стал. И смастерил я тогда Пломбе очки…
– Это собаке-то очки? – спросил, давясь от смеха, кто-то из ребят.
– Совершенно верно, собаке… Не закрывайте, деточка, рот, вы мне мешаете работать!.. Смастерил очки и как только надел, сразу все к ней вернулось: и уверенность, и резвость, и настойчивость в поиске. Словом, стала прежней Пломбой…
– И по лесу бегала в очках?
– И по лесу в очках… Свалятся, бывало, она схватит в зубы – и ко мне: поухаживай, дескать, хозяин, водвори на место… Много разных происшествий из-за этих очков случалось. Один раз зимой… Деточка, зачем вы толкаете под сверло язык?.. Зимой один раз бродим с нею по лесу, вдруг как кинется к какому-то пню, а очки р-раз – и в сугроб. Думаю, сейчас вернется… Сплюньте!.. Вернется, отыщет, принесет мне, чтобы надел, а она даже головы в ту сторону не повернула – делает стойку. Особую стойку: не на рябчика или там на тетерку, а – на зверя…
Александр Павлович выключил бормашину, сунул мне в руки хоботок со сверлом и опустился возле кровати на четвереньки – показать, чем отличается стойка на рябчика от стойки на зверя.
Ребята перестали сдерживаться, я тоже не мог удержаться от смеха, хотя он и походил на смех сквозь слезы.
Серьезными остались лишь двое – сам доктор и мама-Лида. Девушка подала ему ватку, смоченную в спирте, и, поднявшись с пола, Александр Павлович стал обтирать руки, чтобы вновь приняться за мой зуб.
Стал обтирать ваткой руки, и в это мгновение внезапный чих сотряс его тело: как ни часто моют у нас полы, пыль все равно имеется. Старик машинально прижал ладонь с ваткой к носу, а когда отнял, обнаружилось, что ватка почернела, а копчик правого уса сделался… таким же сивым, как чуть поредевшая шевелюра.
Смеяться было вроде неловко, лица у ребят напряглись.
Только мама-Лида осталась невозмутимой.
– Усы, – сказала шефу и достала из кармана зеркальце.
Доктор нимало не смутился.
– Все правильно,- воскликнул, выбрасывая в плевательницу ватку, – это вам не что-нибудь, а спиритус вини ректификати!
Протянул сестре зеркальце, усмехнулся:
– Ничего, вернусь в кабинет, восстановлю, тушь пока в запасе имеется.
Я с внутренним содроганием возвратил ему хоботок бормашины.
– А что же Пломба, так и не нашла свои очки? – напомнил Игорь.
– После-то нашла, конечно, но в этот момент, когда она перед пнем стойку сделала, я ужас как расстроился: не только, выходит, зрения, но и нюха лишилась собака, если на пни кидаться стала… Но тут вдруг Пломба как взлает, как взлает, пень тот (глазам не верю!) вскакивает – и ходу…
– Ну, Сан-Палыч, такого даже Мюнхаузен не придумывал.
– Мюнхаузен ни при чем: пень оказался… медведем. И сидел он – где бы вы думали? – в муравейнике! Видно, с осени кто-то потревожил из берлоги, косолапый набрел на муравейник, решил полакомиться, присел да и заснул прямо на куче…
Так состоялось мое знакомство с доктором Пятковским, медсестрой мамой-Лидой и «шестью кошачьими силами».
Скоро я понял, что никто в госпитале не принимает Александра Павловича всерьез. Я говорю – никто, имея в виду нашу братию, ранбольных, как именовались мы на языке военного времени. В отношениях с остальными врачами у нас неизменно соблюдалась известная дистанция, близкая к той, какая существует между подчиненными и начальством. С Пятковским же, хотя он годился большинству из нас в отцы, все чувствовали себя как бы на равных и порой даже позволяли себе чуточку подтрунить.
Возможно, причина крылась в том, что Пятковский не являлся в наших глазах врачом «основного профиля» – к таковым мы относили прежде всего хирургов, а затем невропатологов и терапевтов,- а возможно, виной тому были охотничьи рассказы старика, без которых не обходился ни один визит в госпитальные палаты.
И еще, наверное, шахматы: он не просто любил эту игру, но прямо-таки болел шахматами и мог сразиться с кем угодно, когда угодно (исключая, само собой, рабочее время) и где угодно.
Страстная увлеченность Александра Павловича охотой и шахматами воспринималась нами как своего рода чудачество, а на чудаков, в соответствии с тогдашним разумением, мы поглядывали чуть-чуть сверху вниз.
У Пятковского, как и у всего медицинского персонала, были определенные часы работы, однако старик не имел, как мы знали, семьи и не спешил вечерами домой. Зажав под мышкой шахматную доску, он обходил палаты, спрашивал:
– Ну, деточки, кого в полковники произвести?
Весь госпиталь знал, что это – призыв сразиться.
Впервые услышав его, я поинтересовался, что он означает.
– Со мной играть садишься – на ничью не рассчитывай, – воинственно пошевелил старик крашеными усами, – либо ты – полковник, либо – покойник!
Если призыв принимался, доктор клал рядом с доскою самонабивную папиросу и объявлял: