Подмахнет одной левой дурацкий заказик в «Изогизе» и…
Но он ходит туда день, ходит второй, — а дело не сдвигается, договора нет как нет. Он начинает понимать, что и за этот жалкий заказ нужно «бороться». В Москве ему негде жить, нечего есть, он болен, плохо одет, мокнет под дождем. Но, гордый поляк, не желает одалживаться у черствых московских родственников. Тяжело читать, какие муки он претерпевает — «заколдованный круг моих хождений».
Жене он пишет о московских знакомых: «…сделалось такое с людьми, что черт знает»[157].
Но до последнего дня он наивно надеется, что договор будет заключен. Ведь он — Малевич! И вот приписка в последнем письме, резкая, как удар ножом: «В Изогизе ничего не вышло, все отложили. Ждать больше не могу и иду за билетами»[158].
Ужаснейшее разочарование, ужаснейшее унижение!
В 1935 году художник Владимир Храповский из круга бывших преподавателей ВХУТЕМАСа в припадке отчаяния сжег все свои работы. То, что выставила его вдова на прошедшей в Тургеневке в 2008 году выставке — жалкие руины.
Но чем ярче талант, тем мощнее сила сопротивления среде и обстоятельствам.
Больной и измученный Малевич, ни с чем вернувшийся в Ленинград, в том же самом злосчастном 1933 году, за два года до смерти, написал два своих замечательных автопортрета. На них он уже не «мещанин», он Художник, человек искусства, стоящий на одной ступени с просвещенными правителями — один из автопортретов в костюме и в «образе» венецианского дожа. И на обоих — из черного и прозрачно-желтого фонов выступает значительное, важное, горделивое лицо творческой личности, не сломленной «советской чернью». Лицо светится мыслью, а портреты написаны сурово-лаконично и празднично-монументально, соединив какой-то «космический» реализм будущего с ренессансным реализмом прошлого. Перед нами гражданин вселенной, Художник на все века. Помню, что эти «ренессансные» вариации Малевича, его портреты и автопортреты, впервые показанные в Третьяковке, меня потрясли.
Личность Малевича уже появлялась в этой книге. Он не был человеком «близкого» тышлеровского окружения, но его путь, путь самобытного и делающего свое дело гения был во многом сходен с путем Тышлера, относившегося к нему с интересом и уважением. Этот путь к человеческому образу и человеческому лицу, который от абстракций супрематизма проделал Малевич, был близок пути Тышлера, у которого все строится на человеческом, чаще женском лице.
В книге «Формализм в живописи» (1933) Осип Бескин обругал и Тышлера. Его замечательный колористический дар он объявил «субъективистски условной красочной схемой…»[159].
Можно подумать, что какая-то красочная система не «условна» и не «субъективно-личностна»! В сущности, просто наклеивался ярлык, и оправдаться было невозможно.
Александр Осмеркин в письме к жене 1930-х годов шутливо называет Сашу Тышлера «классиком советского формализма». Шутки шутками, но «ярлык» был вовсе не шуточным. В разговоре со Сталиным в 1933 году Е. Кацман, А. Герасимов и И. Бродский называют замечательного художника Александра Шевченко (как и Штеренберга) «формалистом». Кара следует незамедлительно: у Шевченко закрывают юбилейную выставку в ГМИИ им. Пушкина, снимают работы с постоянной экспозиции в Третьяковке[160].
В 1930-е годы талантливые художники входили в пространство «тайной свободы», как назвал ее Блок вслед за Пушкиным. Дышали, по выражению Мандельштама, «ворованным воздухом». И Александр Тышлер был одним из тех, кто, сопротивляясь среде и внешним обстоятельствам, сохранял свою «радость», верность себе и своему решению…
Интересно, что верховная власть одновременно и «казнила» и «миловала».
Прокофьева и Шостаковича без конца «прорабатывали» в постановлениях и награждали Сталинскими премиями.
«Формалист» Тышлер в 1939 году был награжден орденом «Знак Почета» в связи с 20-летним юбилеем Еврейского театра. В этом же году, как мы помним, был арестован Мейерхольд, с которым Тышлер увлеченно работал над оперой Прокофьева «Семен Котко».
Татьяна Тарасова-Красина, молодая приятельница Тышлера (ее мама училась с ним в киевской студии Экстер), пишет, как вел себя Тышлер, получив орден: «Милый, простой и скромный Тышлер не терпел никакой аффектации, был сама естественность… Когда его наградили орденом, позвонил: „Говорит орденоносец Тышлер!“, потом пришел и встал посреди комнаты, выпятив грудь с орденом, а в глазах — и смешинка, и где-то очень глубоко спрятанная за ней гордость»[161].
И тут — «амбивалентность». Он понимает, как эфемерны, а иногда и небезопасны — слишком «засвечивают» личность — правительственные награды. Но он по знаку Лев, он любит «успех», к тому же успех заслуженный, оплаченный трудом и талантом…
Но приближались еще более грозные времена.
Глава восьмая ТАШКЕНТ — МЫТАРСТВА И ВЗЛЕТЫ
Война застала врасплох.
Можно представить, сколько сразу переживаний и проблем навалилось на Сашу Тышлера.
В Минске, захваченном в первые дни войны, дочка Белла, и Сима, и Юдеска…
Таня Аристархова, решительная и часто опрометчивая, схватив сына, отправляется с ним в Татарию, — в интернат ВТО, где она сама устраивается на работу… Голова идет кругом от мыслей об этой, оставшейся без мужской поддержки, разбросанной по стране женско-детской команде…
Вдобавок в Москве началась паника. Саша Тышлер, судя по открытке с дороги, посланной Татьяне Аристарховой, эвакуировался из Москвы с первой группой ГОСЕТа — как раз в самом ее начале — 16 октября. Доехали до Куйбышева (ныне Самара), а оттуда — в Ташкент.
Несколько слов о покинутой Тышлером Москве (где в доме на Кировской осталась Елена Гальперина с дочками). О них он не мог не волноваться. Панику усугубила военная сводка — в ней сообщалось, что в районе Вязьмы немцы прорвали фронт. Правительство (по слухам) эвакуировалось в Куйбышев.
На помойках валялись разорванные портреты вождей и их разбитые бюсты. С неба падал «черный снег» — жгли документы. Юлий Лабас, в то время мальчик, пишет: «Начальство бежало, бросая свои учреждения и сослуживцев на произвол судьбы»[162].
Александр Фадеев, секретарь Союза писателей, рванул с писательской братией в Чистополь. Самое трудное время — с конца октября по начало ноября 1941 года — он провел с женой, актрисой Ангелиной Степановой, в Чистополе, а в Москве не осталось никого, кто мог бы принимать решения. О нем, написавшем роман «Последний из удэге», ходила по Москве шутка — «Первый из убеге».
Правда, до этого он помог посадить в осаждаемый беженцами поезд парализованную мать своего приятеля — поэта Владимира Луговского, — внес ее в поезд на руках, иначе бы не посадить. С нею ехала и сестра Луговского, художница Татьяна Луговская, которая будет встречать Сашу Тышлера на ташкентских улицах и оставит об этом свидетельство в письме другу…
Как села в вагон сестра Раисы Идельсон Александра Азарх-Грановская, ходившая на костылях (вернувшись из-за границы, попала в Москве под трамвай), — одному Богу известно!
Бывшая семья Александра Лабаса: Раиса Идельсон с сыном Юликом и сестрой Азарх-Грановской, а также сам Лабас с новой женой Леони Нойман — в конце концов тоже оказалась в Ташкенте.
Двадцатого октября 1941 года голос Левитана объявил по радио, что будет важное сообщение. Многие решили, что Москву сдают. Но было передано сообщение председателя городского Совета трудящихся Василия Пронина. Он сказал, что в Москве восстанавливается работа транспорта, магазинов, театров. На улицах для успокоения населения развесили портреты Любови Орловой — анонс ее концерта. А в это время сама Орлова едет в поезде все в тот же Ташкент, и молодая Мария Белкина (будущий биограф Марины Цветаевой), едущая в том же поезде с маленьким сыном, буквально кипит ненавистью ко всей этой развеселой «киношной» компании — Орловой, Пудовкину, Эрмлеру… В письме мужу на фронт она пишет: «Россия… а кругом бабенки вроде Л. Орловой хохочут, говорят пошлости и модные пижоны тащат сундуки»[163].
157
Малевич о себе: Современники о Малевиче… Т. 1.С. 278.
158
Там же. С. 284.
159
ОСТ: Графика общества станковистов (1925–1932): Каталог выставки. С. 269.
160
Александр Шевченко: Живопись. Графика: Каталог. М., 2010. С. 14.
161
РГАЛИ. Фонд А. Тышлера (Тарасова-Красина Т. Милый Саша. Рукопись).
162
Лабас Ю. Когда я был большой. С. 230.
163
Громова Н. Все в чужое глядят окно. М., 2002. С. 27.