В январском письме 1942 года он пишет о своем состоянии: «…я очень похудел и этому рад. Болезнь моя изредка дает себя чувствовать настолько, что мне больно есть — мне нельзя нервничать, а спокойно сейчас жить невозможно, а некоторые явления меня буквально терзают, и только вера в то, что все вернется к довоенному уровню, меня успокаивает».
«Болезнь» всегда здорового Тышлера, скорее всего, связана с нервными перегрузками, которые давали «осложнения» с едой. Мандельштам в лагере перестал есть лагерную пищу, боясь, что его «отравят». Эренбург в трудные моменты ел одну петрушку. А еще раньше на нервной почве трудности с едой испытывал в Риме Александр Иванов, которому мерещилось, что его «травят». Тонкая нервная организация творческой личности…
В феврале 1942 года Саша Тышлер пишет Тане и сыну, что наконец-то нашлась квартира и что он собирается послать им денег. И далее — обоим: «Дорогие Таня и Сашенька, я по вас очень соскучился. Вы ни одну минуту не сомневайтесь в том, что вы мои самые дорогие, близкие и родные и что я вас никогда не оставлю. Не проходит дня, часа, чтобы я о вас не думал, и поэтому и не бывает таких дней, чтобы я был спокоен и весел. Мысли о вас меня беспокоят, гнетут. Мне все кажется, и может быть, это и так, что вы плохо живете, не доедаете, холодаете…»
Какой-то эмоциональный взрыв (или срыв?).
Саша Тышлер, как некогда принц Гамлет, «потерял всю свою веселость», мучительно переживает из-за близких, которые, как оказалось на расстоянии, очень ему дороги. В этом же письме он делится с Таней своей радостью (Татоша снова душевно близкий ему человек): «Беллочка нашлась. Она находится в Хвалынске Саратовской области в детском доме. Мать ее не нашлась. Видимо, погибла. Бедная девочка. И вот теперь ее нужно забрать. (Мы уже знаем, что Беллу заберет из детского дома и отвезет в Новосибирск сестра погибшей Симы — Юдес. — В. Ч.) Я тебе об этом сообщил, т. к. ты меня, как никто, поймешь.
Целую вас крепко, крепко.
Пишите!!!!!! Ваш Саша!»
Опять это безумие шести восклицательных знаков, выдающее предельное волнение. Поистине Ташкент для художника — место сильных эмоций, разрыва, разлома судьбы…
Кстати, Тышлер с Настей наладили переписку с Беллочкой, и она, покидая Новосибирск, везла с собой пачку их писем. Посылали ей и посылки.
И вот весна 1942 года. Открытка, отправленная в Ивановскую область «до востребования»:
«Дорогие мои Саша и Таня.
Как ваша жизнь „старообрядческая“, почему-то я себе представляю, что у вас очень красиво. Во всяком случае вы зиму пережили, а вот я должен выживать в ужасную жару. Трясет нас жизнь, а природа помогает. Как бы я хотел побывать с вами. Втроем сидеть у костра и печь картошку, голодной курице — просо снится. Так и со мной.
С вами не расстаюсь ни на минуту, всегда о вас думаю и часто снитесь. Как-то снилось мне, что я перевязывал тебе, Таня, глаз, и ты плакала от боли.
Что за сон? Надо бы посмотреть в соннике. Где Алеша? Из твоих писем не могу понять его местопребывания. Целую вас крепко, крепко.
В письме столько нежности и заботы, словно вернулась былая любовь к Аристарховой. Во всяком случае, чувства «вибрируют», всё «навзрыд», без прежней «легкости», ставшей «невыносимой». Вопросы об Алеше, новом муже Аристарховой, сопровождают каждое письмо — видно, она на них не отвечает.
Хочу привести одну забавную параллель.
Чуть раньше, в декабре 1941 года, Евгения Пастернак, оказавшаяся с сыном в Ташкенте, пишет бывшему мужу, поэту Борису Пастернаку: «Нам разрешили занять комнату уехавшей в Москву семьи Кирсанова… Как нам с Женькой хорошо, как нам хочется, чтобы ты на нас поглядел. У нас топится в комнате маленькая плита, и мы в ней сейчас печем картофель»[171].
Очень мило! Значит, картофель можно было печь и в Ташкенте!
Просто одинокие женщины с сыновьями писали бывшим мужьям и возлюбленным такие письма, — чтобы тем очень захотелось перенестись к ним в их мирный уголок с печеным на костре или в печи картофелем — в Ивановскую область или в Ташкент!
Прочтем еще несколько открыток 1942 года. Вот летняя:
«Дорогие Таня и Сашук!
Очень рад, что вы, наконец, деньги получили, теперь буду организовывать вторичную посылку.
Работоспособность у меня упала на 70 %. Тут теперь такая жара, что руки не подымаются и ноги не ходят. Сегодня было 62° на солнце. Хотя арыки и текут по городу, но все же ощущается страшный недостаток воды, так что, когда тебе человек плюет в лицо, приятно становится. Я уже Вам писал, кажется, что прохожу военную подготовку. Через день прихожу заниматься. Вот так и в генералы можно выйти. Где теперь Алеша? Пишите, как у вас на Плесе? Почему вы, собственно, туда поехали? Разве время теперь рыпаться? Боже! Боже! Когда же мы в Москве увидимся? Сашук, я по тебе скучаю и хотел бы тебя очень видеть. Целую вас крепко.
Что-то как будто изменилось в ташкентской жизни. Тон более спокойный, жалобы перемежаются юмором. «Скучает» он уже только по сыну, а не по ним обоим, не по Тане. Впрочем, Сашу Тышлера «качает», настроение очень неустойчивое.
В следующих открытках — прежние недовольства Таниной необязательностью — не сообщила, что получила деньги, шутливо-серьезные беседы с сыном и душераздирающие признания в любви к нему: «…моя… мечта видеть нашу победу и быть всегда с тобой, рядышком, всегда обнявшись — я очень тебя люблю» (из открытки от 20 сентября 1942 года).
А через месяц — вновь ощущение «невыносимости» ташкентской жизни.
Открытка от 20 октября 1942 года обращена только к Тане.
«Дорогая Таня!
Я выслал тебе до востребования 300 рубл. Почему ты не пишешь о 300 рублях, которые я выслал тебе в Плес, если ты не получила, должен быть обратный перевод, а ведь я послал давно. Нашла ли ты комнату? Вопрос о поездке в Москву сильно осложнился, мы, вернее, я упустил хороший момент, когда можно было легко уехать. Сейчас трудно, а может быть, и лучше. Сейчас, право, не знаешь, где хорошо, где худо. Жить здесь мне стало просто невыносимо. Иной раздумаю, неужели придется здесь свои косточки сложить. Ну, прости, что навлекаю на тебя тоску… Целую тебя и моего дорогого Сашу. Получив деньги, вышлю еще.
И еще одна горькая открытка от 10 ноября 1942 года. Приведу ее первую часть:
«Дорогие Танюша и Сашук, как мне тяжело и больно за вас, что вы так мотаетесь (они опять переехали в Иваново. — В. Ч.). Я думаю, что этот год будет годом последних испытаний. Я живу очень плохо. Мне даже стыдно сознаться и описывать эту жизнь — просто не берусь…»
(Далее вновь о своем желании вернуться в Москву, — но театр его не отпускает. Тышлер в Ташкенте стал, наконец, главным художником ГОСЕТа, взят в штат.)
И вот большущее письмо, написанное и посланное в 1943 году, весной или летом, так как речь о «жарище». В любом случае, прошло с ноября около полугода. И что-то существенно в настроении изменилось. Все прежние темы остались, но они словно бы переведены в другой регистр, — более мужественный, деловой, энергичный. Зарисовки ташкентских животных — некое примирение с городом. Желание идти воевать — возврат мужской гордости. Работа, которой загружен, — чувство нужности. Тут ощутим некий «мотор», который все прежние унылые и жалостные нотки преобразил и преобразовал.
Не Флора ли Сыркина тому виной? (Весной 1943 года он дарит ей акварель «Еврейская свадьба» с памятной надписью.) Вот это письмо.
«Дорогие Сашенька и Таня!
Чувствую свою вину перед вами. Я подряд получил несколько писем от вас и вот только теперь сажусь вам писать. Я сейчас много работаю, и буквально нет свободного часа, чтобы посидеть и поговорить с вами. По своей должности в театре я должен делать все, и вот этим воспользовался театр и нагрузил на меня, как на осла. (Далее идет совершенно замечательное отступление об ишаках, с которыми он, по своему обыкновению отождествляться со слабыми, себя внутренне соотносит.)
Кстати, Сашенька, об ослах или, вернее, как их здесь называют — ишаки. Это самое милое животное, каких я видел. Лошадей здесь очень мало. Ишак великолепен, он маленький, маленький, но по силе с ним может сравниться только здоровенная лошадь. Глаза у него печальные, хвост веселый — иногда он везет на себе столько, что ишака не видно, движется какая-то масса, и только внизу видны ножки. Очень, очень красиво, но только жаль мне их, их не жалеют, их не бьют, а только палочкой подкалывают. И вот смотришь на него и в глазах печальных точно прочитываешь: „Ну, что ж, буду тащить столько, сколько могу, до крайних сил, а не сумею, упаду, но знайте, упаду и больше не встану“. Так оно и бывает, видел — лежит ослик и хвостиком уже не помахивает. Насколько гармоничен по своей форме и даже при длинных ушах ослик, настолько не гармоничен и несуразен верблюд. Верблюд состоит как бы из двух частей. Спереди это страус, а задняя часть для того, чтобы передняя не упала. А ходит он, точно он всех умней и дороже, вообще он не ходит, а плавает. Я даже подумал, что верблюд происходит от морского животного. А над горбом его может задуматься самый крупный философ. И сколько бы ни думал, все равно не догадается — к чему горб. Скажу коротко. Это не животное, а клякса. Вот попробуй чернила разлей, и ты обязательно получишь верблюда».
(В одной из своих последних серий «Архитектура. Сказочный город» Тышлер вернется к образу верблюда, «архитектурно», в духе этого описания, его обыграв. Ничто не пропадает!)
Затем идет общественно-личная часть: «…двух животных я вам описал, теперь о себе пару слов. Я живу еще в гостинице (театр платит) (значит, сообщение о найденной квартире было преждевременным. — В. Ч.). Но жить здесь стало нестерпимо. Все обещают, что дадут комнату, но пока что живу как на улице. В театре я все время восстанавливал старые вещи… Сейчас работаю над „Королем Ли-ром“ и еще над двумя новыми. „Хамза“ узбекская в нашем театре пойдет (подчеркнуто Тышлером. — В. Ч.). Интересно, — но трудно. Другая вещь — жарища. Это менее интересно, но все равно работать нужно. Вот сейчас пишу, а кушать хочется ужасно, я бы сейчас съел — бифштекс по-крестьянски. И думаю, что вы бы тоже не отказались».
Идет описание жизни эвакуированной интеллигенции: «В Ташкенте живет большая часть московской интеллигенции. Тебе, Таня, привет от Т. В. Ивановой-Кашириной[172]. Я был у них один раз. Они здорово подустали, а он по-прежнему симпатичен, она по-прежнему красива».
(Видимо, и тут есть скрытое сопоставление друзей с собой и Настей. Они тоже должны бодриться!)
Конец письма выдает это стремление к мужественной бодрости: «Меня безумно тянет на фронт. Мне хотели сделать броню, и я отказался. Здесь все-таки жить трудно и скучно, и как-то даже стыдно, уж очень вдали от необычайных событий. Кончится война, и я сам у себя спрошу: „А что ты сделал для войны?“ Несколько постановок — чепуха!
Вот мои сомнения, ощущения или, вернее, состояния. Обычное состояние людей, многих, когда они оторваны непосредственно от событий, от фронта…»