Идея добровольной бедности в XIV и XV вв. контрастировала с повышением оценки понятия «труд» и растущим осуждением трудоспособных нищих, что противоречило позиции нищенствующих братьев, добровольных бедняков, которые, однако, просили подаяния все реже.
Как я попытался показать в данном очерке, в сердце этой экономики спасения и ее социального функционирования были «милость, caritas и дар». Коллоквиум «Экономика и религия» также показал, что, вопреки мнению Алена Герро, средневековью было известно понятие риска и что даже нищенствующие братья включали в свою картину человеческой деятельности присутствие в ней риска при определенных условиях. Меньше меня убеждает заключительное утверждение, где историки слишком резко отделяют историю религии от истории экономики. Развитие отношений между нищенствующими орденами, в частности францисканцами, и тем, что мы сегодня называем монетной экономикой, показывает, что не нужно разделять религию и экономику и что в средние века последняя — повторю тезис Поланьи — всегда была включена в деятельность людей, над которой доминировала и которую всецело одушевляла религия. По-моему, попытка исходить из виртуального экономического мышления францисканцев была ошибкой такого замечательного историка, как Джакомо Тодескини. Конечно, наставления и поступки церкви включают указания и приемы, влияющие на то, что мы сегодня называем экономикой, но поскольку в средние века последняя не только не замечалась, но не существовала, представления и поступки францисканцев имели другое значение и совершались с другой целью. Добровольная бедность не имела экономического характера. Не думаю также, что ее можно ограничивать этикой, — это был образ мыслей и прежде всего образ действий под взором Бога в тех сферах, в которых Библия и традиции учили христиан, как себя вести, чтобы не навлечь гнев Божий и обеспечить себе место в раю. Это поведение, связанное с социальным статусом человека и его местом в христианском народе, и надо изучать, чтобы понять, могли ли такое понимание и такое использование наставлений церкви дать место для денег или последние были только одним из элементов богатства, не всегда отчетливо заметным. Я по-прежнему думаю: даже если слово «богатый» становилось все более употребительным, средневековые люди оставались привержены дихотомии раннего средневековья «сильные — бедные». Некоторые религиозные движения, особенно нищенствующие ордены, чтобы яснее показать, в какой форме и в каких словах рассматривают этот вопрос, использовали, наряду с традиционным словом «бедность», выражение «добровольная бедность». От добровольных бедных требовали не экономической позиции, а определенного образа мыслей и действий.
14. ГУМАНИЗМ, МЕЦЕНАТСТВО И ДЕНЬГИ
Мы видели, что церковь, ставшая с раннего средневековья важнейшей экономической силой Европы, довольно хорошо приспособилась к росту денежного обращения, особенно с XIII в. Мы уделили особое внимание отношениям между деньгами и нищенствующими орденами, в частности францисканцами, потому что эти монахи были начиная со своего появления в XIII в. и остались в современной историографии объектом острой полемики, посвященной роли и ценности денег. Но если нельзя не признавать различий между разными церковными средами и перемен с течением времени в позициях церкви как таковой, Святого престола в частности, монашеской среды, среды нищенствующих братьев, то в общем можно сказать, что христианство, олицетворяемое различными церковными средами, занимало более или менее сдержанную и даже враждебную позицию по отношению к деньгам. Поскольку в средние века церковь имела большую власть во всех сферах, ее подозрительное отношение к деньгам влияло не только на мыслителей, но и на повседневную жизнь мужчин и женщин минимум до XIV в. В XIV и XV вв. европейские христиане переменили свои мнения и, на взгляд некоторых историков, совершили настоящий переворот в отношении к деньгам. Если я не уверен, что в ту эпоху принципиально изменилось определение богача и что богатство было приравнено к деньгам, я не могу отрицать изменение, которое претерпело меньшинство культурной социальной элиты, появившееся в конце средневековья и называемое гуманистами. Думаю, главной исходной точкой для этого психологического и культурного перелома была перемена отношения к купцам. Очень скоро купца, поначалу фатально обреченного попасть в ад, признала и церковь — в основном за его полезность и при условии, что он будет уважать определенные ценности, в XIII в. сводившиеся к требованию справедливости. Андре Воше хорошо показал, что медленный процесс реабилитации купца, который пришлось начать в начале XIII в., — и в доказательство которого обычно упоминают канонизацию в 1199 г. уже упоминавшегося кремонского купца-суконщика Гомебона, умершего в 1197 г., — означал, что церковь начала уважать «дела» и, следовательно, все больше уважать деньги[88].
Первый гуманизм
Переход между полным и безоговорочным осуждением церковью всякой торговой и банковской деятельности как ростовщичества и осуждением только деятельности, отмеченной грехом алчности, avaricia, — который, правду сказать, с XII в. официально был одним из семи смертных грехов, но отношение к которому постепенно превратилось в терпимое, а потом, у некоторых протогуманистов, в похвалу богатству, в том числе денежному, — иногда был не очень отчетливым.
Николь Бериу хорошо показала, что у проповедников XIII в. бывали «вариации» на тему любви к деньгам, и дала толковое определение ситуации в своем очерке «Дух наживы между пороком и добродетелью»[89]. С духом наживы боролись по-разному. Иногда при помощи традиционных образов, например святого Мартина, отдающего бедному Дамиану половину плаща. Часто ростовщичество рассматривалось как вид кражи — это представление использовал еще святой Амвросий, а в середине XII в. оно вошло в «Декрет» Грациана. Проповедники часто осуждали дурных богачей за вред, который те причиняют беднякам, этим новым героям христианства XIII в. В этом плане ростовщиков называли убийцами бедняков. Тем не менее Николь Бериу подчеркивает, что, «как и богословы, проповедники не имели намерения делать объектом исследования экономику, рассматривая ее как таковую». Они преследовали религиозные цели, и стремление к наживе им представлялось грехом или по меньшей мере одной из слабостей человеческой природы. Жизнь христианина не измерялась деньгами; проповедники того века особо отмечали, что любовь Бога бесплатна.
Это отношение первых гуманистов к деньгам возникло в XIV в. не сразу, Патрик Жилли даже показал, что гуманисты той эпохи в основном разделяли враждебность к деньгам самых суровых хулителей денежного богатства из числа францисканцев. Их позиция часто была более консервативной по сравнению с относительной терпимостью святого Фомы Аквинского, признававшего за богатствами, включая монетные, минимальную, но реальную ценность для осуществления Человека на земле. Эта враждебность к деньгам встречается, в частности, у Петрарки, который в трактате «О средствах против всякой фортуны», написанном в 1355-1365 гг., сказал: «Любовь к деньгам — признак ограниченного ума». Из мыслителей античности, на которых любили ссылаться гуманисты, они обращались прежде всего к Сенеке, стоику и врагу денег. Однако в начале XV в. намечается эволюция и даже перелом. Первое открытое заявление о благотворности богатства для людей сделал венецианский гуманист, патриций Франческо Барбаро, в трактате «О женитьбе» (De re uxoria), написанном в 1415 г. Однако средоточием настоящего перелома в отношении гуманистов к деньгам стала скорей Флоренция, чем Венеция, при всей важности венецианской среды для этих перемен. Леонардо Бруни, философ и государственный деятель, вознес хвалу богатству в предисловии к латинскому переводу (1420-1421 гг.) «Экономик» псевдо-Аристотеля, посвященному Козимо Медичи. Кульминационные пункты новой ментальности можно найти в трактате «О жадности» (De avaritia), написанном флорентийцем Поджо Браччолини около 1429 г., и особенно в «Книгах о семье», датируемых 1437-1441 гг. и принадлежащих перу великого архитектора и теоретика искусства Леона Баттисты Альберти, который учился в Венеции и Падуе, но, главное, принадлежал к видному флорентийскому семейству и был очень близок к Брунеллески, знаменитому строителю купола флорентийского собора. В своем трактате Альберти дошел до такого утверждения: