286
гласит именно: «Рудин. Начат 5 июня 1855 г., в воскресенье, в Спасском; кончен
24 июля 1855 в воскресенье, там же, в 7 недель. Напечатан с большими
прибавлениями в январ. и февр. книжках «Современника» 1856 г.» Между
прочим, заметка эта подтверждает опасения последнего редактора сочинений
Тургенева (посмертное издание), колебавшегося зачислять произведения нашего
автора по годам их появления в печати, так как он полагал основательно, что
некоторые из них могли быть написаны им ранее их опубликования. Но для
приложения хронологической системы к изданию никакого другого средства но
оставалось. Выслушав все разнообразные толки о своем «Рудине», между
которыми к восторженным отзывам примешивались уже и обидные подозрения в
недоброжелательстве к лицу, скрывавшемуся под именем Рудина [363], Тургенев
в августе 1856 года выехал в Париж. Это было первое его путешествие после
ареста.
Всю зиму 1856/57 года не было о нем ни слуха ни духа [364], и только 24
октября 1857 получено было от него первое известие, пущенное им 5 октября (23
сентября старого стиля). Письмо носило штемпель «Rosoy en Brie» и пришло из
неизвестного нам места Куртавнель, оказавшегося замком, или виллой, г-жи
Виардо. Тургенев писал:
«Куртавнель, 5 октяб. (23 сент.) 1857.
Милый А. На днях я получил письмо от Некрасова с приложением
циркуляра на издание альманаха для семейства Белинского, но так как я недавно
писал ему, то я предпочитаю поговорить с вами. Прежде всего скажите
Некрасову, что я обещаю ему две статьи — повесть или рассказ и воспоминания о
Белинском. Я глазам не верю— неужели позволили наконец альманах с именем
Белинского на заглавном листе и с отзывами о нем! Как бы то ни было, я с
восторгом впрягаюсь в эту карету и буду везти из всех сил [365].
Что же касается до моего внезапного путешествия в Рим [366], то,
поразмыслив хорошенько дело, вы, я надеюсь, убедитесь сами, что для меня, после всех моих треволнений и мук душевных, после ужасной зимы в Париже —
тихая, исполненная спокойной работы зима в Риме, среди этой величественной и
умиряющей обстановки, просто душеспасительна. В Петербурге мне было бы
хорошо со всеми вами, друзья мои, но о работе нечего было бы думать; а мне
теперь, после такого долгого бездействия, предстоит либо бросить мою
литературу совсем и окончательно, либо попытаться: нельзя ли еще раз
возродиться духом? Я сперва изумился предложению (В. П. Боткина), потом
ухватился за него с жадностью, а теперь я и во сне каждую ночь вижу себя в
Риме. Скажу без обиняков: для совершенного моего удовлетворения нужно было
бы ваше присутствие в Риме; мне кажется, тогда ничего не оставалось бы
желать... Вы, сколько я помню, собирались ехать в Рим; что бы вам именно теперь
исполнить это намерение? Право, подумайте-ка об этом. Славно бы мы пожили
вместе! Если вы не приедете, я буду часто писать вам и Некрасову. Я надеюсь, что болезнь моя не схватит опять меня за шиворот; в таком случае я, разумеется, 287
буду молчать, но я надеюсь, что она не придет снова. Прощайте, друг мой, П.. В.
Пришлите мне 7-й том Пушкина в Рим [367]. Обнимаю вас!»
Болезнь, однако, не замедлила явиться опять и оправдала нерешимость мою
склониться на предложение Тургенева и посетить его в Риме. Что касается до
альманаха Некрасова, то он не состоялся, а взамен его предпринято было в
Москве, большой издательской конторой К. Т. Солдатенкова, полное собрание
сочинений Белинского, которое под редакцией Н. X. Кетчера и доведено было до
конца благополучно. Почти вслед за тем письмом Тургенева получено от него и
другое, уже из Рима.
«Рим, 31 октяб. (12 нояб.) 1857.
Милый А. Ваше письмо меня очень обрадовало, и я надеюсь, что переписка
наша оживится снова. Нам с вами надобно непременно, хотя изредка, писать друг
к другу. Вот уже скоро две недели, как я в Риме; погода стоит чудесная; но
болезнь моя опять принялась грызть меня. Это очень меня огорчает, потому что, если бы не эта мерзость, я бы работал. Я это чувствую и даже, несмотря на
болезнь, уже кое-что сделал. Не буду говорить вам о Риме—мало сказать не
стоит, много — невозможно. Я знакомлюсь с ним помаленьку — спешить не для
чего, ходил на вашу квартиру в Via Felice; но уже все изменилось с тех пор, и
хозяин другой—расспрашивать было некого. Постараюсь исполнить ваше
желание и напишу для Корша письмо, то есть два или три письма, не знаю, будет
ли интересно [368]. «Современник» имеет право на меня сердиться; но, право же, я не виноват. Говорят, Некрасов опять стал играть... Вы воображаете, что мне «со
всех сторон» пишут! Никто мне не пишет. А потому давайте мне сведений как
можно больше.
Познакомился я здесь с живописцем Ивановым и видел его картину. По
глубине мысли, по силе выражения, по правде и честной строгости исполнения
вещь первоклассная. Недаром он положил в нее 25 лет своей жизни. Но есть и
недостатки. Колорит вообще сух и резок, нет единства, нет воздуха на первом
плане (пейзаж в отдалении удивительный), все как-то пестро и желто. Со всем тем
я уверен, что картина произведет большое впечатление (будут фанатики, хотя
немногие), и главное: должно надеяться, что она подаст знак к противодействию
брюлловскому марлинизму [369]. С другой стороны, византийская школа князя
Гагарина... Художеству еще худо на Руси. Остальные здешние русские артисты—
плохи. Сорокин кричит, что Рафаэль дрянь и «всё» дрянь, а сам чепуху пишет; знаем мы эту поганую расейскую замашку. Невежество их всех губит. Иванов —
тот, напротив, замечательный человек; оригинальный, умный, правдивый и
мыслящий, но мне сдается, что он немножко тронулся: 25-летнее одиночество
взяло свое. Не забуду я (но это непременно между нами), как он, во время поездки
в Альбано, вдруг начал уверять Боткина и меня, весь побледневши и с
принужденным хохотом, что его отравливают медленным ядом, что он часто не
ест и т.д. Мы очень часто с ним видимся; он, кажется, расположен к нам.
288
Вы меня хвалите за мое намерение прожить зиму в Риме. Я сам чувствую, что эта мысль была недурная, но как мне тяжело и горько бывает, этого я вам
передать не могу. Работа может одна спасти меня, но если она не дастся, худо
будет! Прошутил я жизнь, а теперь локтя не укусишь. Но довольно об этом. Все-
таки мне здесь лучше, чем в Париже или в Петербурге.
Не знаю, писал ли я вам, что в Париже встретил Ольгу Александровну [370].
Она не совсем здорова и зиму будет жить в Ницце. Здесь из русских пока никого
нет: ждут Черкасских.
Боже вас сохрани — не прислать мне 7-го тома Пушкина, переписку
Станкевича и ваше письмо о Гоголе . Справьтесь у Некрасова и Колбасиных, как
сюда пересылались книги, — и так и поступайте.
Со вчерашнего дня стал дуть tramontane (северный ветер (итал.), а то такая
теплынь стояла, что сказать нельзя. Третьего дня мы с Боткиным провели
удивительный день в villa Pamfili. Природа здешняя очаровательно величава — и
нежна и женственна в то же время. Я влюблен в вечнозеленые дубы, зончатые
пинии и отдаленные, бледно-голубые горы. Увы! я могу только сочувствовать
красоте жизни — жить самому мне уже нельзя. Темный покров упал на меня и
обвил меня; не стряхнуть мне его с плеч долой. Стараюсь, однако, не пускать эту
копоть в то, что я делаю; а то кому оно будет нужно? Да и самому мне оно будет
противно.
Боткин здоров; я с ним ежедневно вижусь, но я не живу с ним. В его
характере есть какая-то старческая раздражительность — эпикуреец в нем то и