никакой возможности. Наоборот, это была веселость, так сказать, чисто

физиологического свойства, то есть самая редкая у новейших писателей, та, которой отличаются, например, древние комедии римлян, средневековские фарсы

и наши простонародные переделки разных площадных шуток [444].

Некоторые из мыслящих людей эпохи долго даже и не могли примириться с

этой веселостью; им все казалось, что восторги перед голым комизмом

изображений однородны с восторгами толпы на площади, когда ей показывают

балаганного петрушку с горбом на спине и другими физическими уродливостями.

Так, весьма требовательный и весьма зоркий литературный критик, В. П. Боткин, говорил еще несколько позднее, что он не может сочувствовать писателю, который, при несомненном таланте, не обнаруживает никаких принципов и не

кладет никакой мысли в основу своих произведений. Вскоре, однако ж, упреки

эти умолкли и уступили место другим, противуположного характера. Писемский

нажил себе таки в Петербурге тенденцию; а строгий его ценитель пришел в

недоумение, когда наступило у нас полное господство обличительной

литературы, породившее множество произведений весьма грубого облика, хотя и

задуманных иногда с очень благонамеренными целями и задачами.

343

Когда я вернулся в Петербург в конце 1851 года, там уже говорили о том, что Писемский приобретен редакциями петербургских журналов в участники и

сотрудники. Это было только наполовину правда, но все-таки составляло

интересную новинку. В то время всеобщего затишья и отсутствия общественных

интересов всякая мелочь и рябь на поверхности литературы обращали на себя

внимание. Писемский давно уже питал намерение бросить службу, на которой

состоял в Костроме,— асессором губернского правления. Успех его рассказов

заставил его подумать о более широкой арене деятельности и о переселении в

которую-либо из наших столиц. Все симпатии его были на стороне Москвы, где

началась его литературная карьера и где он имел много друзей; но практический

его ум подсказал ему мысль, что в Москве приобретается почетное имя, но только

в Петербурге завоевывается твердое общественное положение. Писемский завязал

отношения с одним из редакторов «Современника», И. И. Панаевым, и послал в

журнал свой роман «Богатый жених» (1851). Можно пожалеть, что письма этого

нового сотрудника журнала к Панаеву остались не опубликованными:

корреспондент, помнится, сообщал в них сведения о вкусах провинциальной

публики и о том, чего она искала в то время и какие статьи останавливали ее

внимание. Ныне это было бы любопытным этнографическим документом [445].

Между прочим, в Петербурге уже давно поджидали Писемского, но

осторожный автор «Тюфяка» явился на берегах Невы только в 1853 году [446], и

появлению этому еще предшествовало заметное изменение в отношениях

«Современника» к новому московскому кружку, собравшемуся под знаменем

«Москвитянина».

Факт этот имеет некоторого рода значение как в биографии Писемского, так

и в биографии другого деятеля, А. Н, Островского. Надо сказать, что оба главные

органа петербургской журналистики, «Отечественные записки» и «Современник», старательно поддерживали, после смерти Белинского, полемику с славянофилами, не давая совершенно погаснуть огоньку, который некогда освещал так ярко

положение литературных партий и помогал скрытному обмену политических

идей между ними. Известно, что Белинский к концу своего поприща склонялся

признать разумность некоторых положений своих противников, но продолжатели

его не хотели и слышать о каких-либо уступках. По-своему они были правы. При

том гнете, который лежал на печати, единственная возможность заявить себя

бодрым еще и действующим организмом заключалась для журналистики в

возобновлении старой литературной полемики.

К подобному же заключению приведена была и партия славянофилов.

Борьба снова завязалась, но теперь она походила уже на струю той сказочной

живой воды, которая имела силу воскрешать мертвецов, ею окропленных; сражались уже не живые люди, а мертвецы, что доказывалось их оружием: повторением старых, некогда столь новых и ярких тем, подогретыми останками

прежней бойкой речи, намеками на давние смелые и теперь обветшавшие

положения и проч.

Наиболее свежим и живым бойцом, выставленным Москвою, оказался Ап.

Григорьев, замечательный критик эпохи; но это был славянофил не очень чистой

крови. Артистическая его натура часто не выдерживала аскетической

344

принужденности, налагаемой школою, и его видели не раз в рядах поклонников

перед западными идеями и учреждениями. К тому же дипломатическая сноровка, довольно сильно развитая в обоих лагерях, была совершенно чужда этому

правдивому человеку, и никогда посторонние соображения о выгодах или

необходимостях партии не затемняли его убеждений и не влияли на его

приговоры. Одно из его смелых положений (и не самое важное), именно

пророчество о скором появлении на Руси нового слова, которое выведет будто бы

литературу и общество наше на настоящую дорогу, где они и найдут разрешение

многих своих вопросов и недоумений, было поднято петербургскими

оппонентами его и послужило зерном полемики, продолжавшейся довольно

долгое время [447]. В новом слове Ап. Григорьева западники Петербурга и

Москвы усмотрели намек на деятельность кружка писателей, которые работали

вместе с ним. Вся школа эта и преимущественно беллетристы ее заподозрены

были в обскурантизме, задавшемся целью найти в народном и полународном быте

элементы не одного драматического и литературного творчества, но и философии

и правильного понимания нравственных начал. Это было недоразумение, за

которое поломалось, однако же, немало копий с обеих сторон. Конец этому

недоразумению положили на петербургской почве два человека, именно: только

что вернувшийся тогда из-за границы (1850) И. С. Тургенев и недавно еще

появившийся на литературной арене А. В. Дружинин. Оба они, как люди, воспитанные на образцах искусства, тотчас же распознали, сколько мастерства

выказывает Островский в создании своих типов и в изложении драматической

интриги, сколько произведения Писемского обнаруживают непосредственной

силы таланта и сколько критики Ап. Григорьева заключают в себе проблесков

независимой мысли и страстной потребности всегда найти последнее слово и

выражение для точного определения предмета критики [448]. Закрывать глаза на

качества и деятельность подобных людей, руководясь одними побочными

соображениями, подозрениями и неблагожелательством к их предполагаемым

симпатиям, показалось обоим петербургским критикам вопиющей неправдою.

Дружинин завязал от своего имени и не спросясь редакции журнала, где

участвовал («Современник» —«Письма иногороднего подписчика»), дружеские

сношения с народившимся кружком, за что и получил ранние симпатии его и

прозвище «честного рыцаря»; Тургенев явился в 1852 году в «Современнике» со

статьей о «Бедной невесте» Островского, где еще осторожно, но уже достаточно

ясно, выразил свое сочувствие к автору пьесы, находя в ней много драматической

правды и поэзии, наряду с ловкостью и исканием сценического эффекта [449].

Может быть, симпатии литераторов петербургской окраски к их московским

собратам получили бы еще большее развитие, если бы им не мешали сами

редакции журналов по закоренелой их привычке к полемике с партией, в которой

теперь думали видеть прислужницу наступивших тяжелых порядков времени.

«Отечественные записки», например, долее всех упорствовали в мнении, что А.

Н. Островский служит представителем ретроградных направлений,

прикрывающихся именем «народа», а Ап. Григорьев исполняет незавидную роль


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: