Этот уже ничего не видел, кроме непослушания; стихотворение, статья, лекция —

все было непослушанием, как только было мало-мальски ново. Анекдотическая

сторона его управления, так же как и распоряжения Шихматова, содержат

изумительное богатство шутовства, которому потомство откажется верить.

Крупными проявлениями всей этой администрации, ведомой негласным

комитетом, Бутурлиным и множеством других лиц (даже Брунов, посланник, приехав в Петербург около этого времени, успел выразить ужас к печати и

развитию русскому и говорил с государем о способах возможно скорее истребить

эту начинающуюся язву в государстве), были, кроме цензуры, уничтожение

университетских привилегий вроде выбора ректоров и совещаний факультетов; ограничение числа студентов положенною цифрой (300 человек для каждого

университета, кроме Дерптского); закрытие кафедр логики и философии и

371

передача их богословским кафедрам; преследование иностранных

книгопродавцев и почти уничтожение умственной связи с Европой через

иностранную цензуру; наконец насильное утверждение прав на образование

только за дворянским званием и богатством, и в довершение — и уничтожение в

гимназиях классического образования, введение самых узких программ для

нравственных наук и водворение как в них, так и в корпусах обширной системы

телесных наказаний. Несколько позднее Ив. Ив. Панаев видел графа Уварова, будучи введен к нему молодым графом, его сыном. Панаев рассказывал, что

отставной министр, уже больной, слушал его повествование о всех проделках

цензуры и новой администрации молча и только заметил: «Наше время особенно

тем страшно, что из страха к нему, вероятно, никто не ведет записок о нем».

Панаев был большой враль, но ничего не выдумывал: он только врал по канве, уже данной ему.

Около этого же времени привезли в Петербург А. А. Тучкова, Н Пл.

Огарева, Н. М. Сатина, обвиняемых в коммунизме денежном и матримониальном

и либерализме, а также... Илью Селиванова, по доносу пензенского губернатора

тоже о его свободомыслии [488]. О боже! Первые трое умели заговорить своих

следователей Третьего отделения, а последний, оробевший сильно, не подымал

даже глаз на своих судей. В таком виде предстали они перед начальником

Третьего отделения, графом Орловым. Сей весьма прозорливый муж, отпуская их

«под присмотр полиции», так как никакого действительного проступка не

оказалось за ними, произнес, обращаясь к трем первым: «Вот вы, господа, можете

смотреть мне прямо в глаза, потому что чистосердечно высказывали свои

убеждения, а вот про вас, господин Селиванов, того сказать не могу: [489] совесть

в вас должна быть нечиста, и прямо смотреть вы не можете» [490].

Трудно себе представить, как тогда жили люди. Люди жили, словно

притаившись. На улицах и повсюду царствовала полиция, официальная и просто

любительская, да аппетиты к грабежу, нажитку, обогащению себя через

государство и службу развились до неимоверности. Они даже поощрялись. Что

тогда происходило под личиной добрых правил, беспорочного прохождения

карьеры, начальнического достоинства! Три миллиона, украденные

Политковским у инвалидов, можно сказать под носом у всех властей, составляли

еще безделицу перед тем, что делали сановитые мужи вообще [491]. Они

участвовали в приисках, страховых обществах, промышленных предприятиях

даровыми паями и составляли их прикрытие во всех случаях мошенничества, директорских грабежах акционеров и проч. Никакое предприятие не могло

состояться без приглашения в даровые участники вельмож времени, так как

всякое, какого характера оно бы ни было, с ними могло надеяться на успех. Они

высасывали свою долю из откупов, из тяжб по наследству, из государственных

имуществ. О., например, заставил себе дать в Самарской губернии 100 000

десятин, 1500 рублей оброка, кажется, и это без переоценки на будущее время.

Грабительство казны и особенно солдат и всего военного снаряда приняло к

концу царствования римские размеры. Генерал Э. продал 40 лошадей из фронта

по 4000 рублей за каждую своим и чужим офицерам, пополнив их ремонтными

лошадьми, на которые казна отпускает 175 рублей [492].

372

Молчание гробовое царствовало над всем этим миром преступлений, и,

разумеется, на высших ступенях силились укрепить это молчание на веки вечные.

И тогда уже мыслящим людям было очевидно, что при первом политическом

толчке вся эта мерзость запустения, прикрытая ложным величием, блеском и

легитимизмом, обнаружится и раскроет всю беспомощность молодого, здорового, но грабимого, отупляемого государства; однако ж никто не предвидел, что толчок

явится так скоро и что итоги забывшемуся всесилию и насилию будут подведены

еще на наших глазах. Мы сказали о молчании. Не довольно было и молчания. На

счету полиции были и все те, которые молчали, а не пользовались мутной водой, которые не вмешивались ни во что и смотрели со стороны на происходящее. Их

подстерегали на каждом шагу, предчувствуя врагов. Жить было крайне трудно.

Некоторые из нервных господ, вроде В. П. Боткина, который тогда переселился в

Петербург как в более безопасное место (Москва была отдана графу Закревскому

в безграничное пользование, и там происходили оргии высылок, взяток и проч.), почти что тронулись. Этот господин трепетал за каждый час существования...

Но будет о нем. В это время Ланская, по первому мужу Пушкина, делами

которой по дружбе к семейству занимался брат Иван, пришла к мысли издать

вновь сочинения Пушкина, имевшие только одно издание, 1837 года [493]. 0на

обратилась ко мне за советом и прислала на дом к нам два сундука его бумаг. При

первом взгляде на бумаги я увидал, какие сокровища еще в них таятся, но мысль о

принятии на себя труда издания мне тогда и в голову не приходила. Я только

сообщил Ланской план, по которому, казалось мне, должно быть предпринято

издание.

Зима 1850—1851 годов в провинции. С началом весны я отправился в

деревню и, благодаря крайне печальному состоянию наших дел, пробыл в

Чирькове и Симбирске не только лето, но и осень и всю зиму 1850—1851 годов, отвечая, как умел, на нужды и возникавшие отовсюду претензии кредиторов

наших.

В Симбирске произошел тоже переворот, и общество было на ножах. Новый

губернатор, князь Черкасский, явился с претензиями искоренять

злоупотребления, взяточничество, крайнее крепостничество и тотчас же очутился

во вражде с предводителем, коварным, мелким и злым человеком, за которым

стояла огромная партия грубых помещиков, льстимая им; к ним присоединились

старые, уже успокоившиеся греховодники из председателей палат и новые, еще

добивавшиеся устроить себе почетный покой, пограбивши умненько и осторожно

кого и что можно. Катавасия шла порядочная. и главным орудием интриги против

губернатора, как и следовало, был остзеец-прокурор из правоведов,

обнаруживший всю энергию, свойственную немцу, в ненависти и преследовании

человека, мешавшего тихой и благополучной карьере для приличного

мошенничества. На беду Черкасский был фантаст, но он оставил по себе добрую

память одним желанием внести свет в эту клоаку, а потом созданием спуска

шоссейного к Волге, существующего и теперь. Как водится у реформаторов, удачных и неудачных, Черкасский привез с собою на службу молодых людей—

М. О. Трубникова, Н. Самарина, а в городе сблизился с партией либералов, то

есть, собственно, с домом Татаринова Александра, Языковых и проч. Весь

373

либерализм кружка этого состоял, однако ж, в том, что глава его, Татаринов, носил бороду, заставлял молодых людей вокруг себя насильно читать скучнейшие

книги вроде «Политической экономии» Смита, Сея, Бастиа, которые


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: