народа». Словом, знаменитая первая статья maid-speech (первое выступление
(англ.) Белинского отлично выражала тогдашнее интеллектуальное состояние
образованной молодежи, у которой все виды направлений жили еще как в
первобытном раю, обок друг с другом, не находя причин к обособлению и не
99
страшась взаимной близости и короткости. Связующим поясом была тут
одинаковая любовь к науке, свету, свободной мысли и родине. Можно уподобить
это состояние значительному водному бассейну, в котором будущие реки и
потоки мирно текут вместе до той поры, когда геологический переворот не
разделит их и не откроет им пути в противоположные стороны. Белинский
именно был тем подземным огнем, который ускорил этот переворот.
Немудрено, если придет кому-нибудь в голову спросить: стоит ли так долго
останавливаться на журнальной статейке, не совсем свободной от противоречий и
вдобавок еще с определениями, от которых потом отказался сам автор ее? Вопрос
легко устраняется, если вспомнить, что статья произвела необычайное
впечатление как первый опыт ввести историю самой культуры нашего общества в
оценку литературных периодов. Нужно ли говорить, как она была принята
молодыми умами в Петербурге, сберегавшими себя от заговора против
литературы [089], устроивавшегося перед их глазами? Для них она упраздняла
множество убеждений и представлении, вынесенных из школы. Протестующий
характер статьи и этом отношении был очень ясен не только для тех корифеев
партии «Библиотеки для чтения», о которых мы говорили, но и людям,
соглашавшимся со многими из ее положений, но не любившим видеть
бесцеремонное колебание преданий, да еще на основании чужих философских
систем. Таковы были Пушкин и Гоголь. И тот и другой были оценены весьма
благосклонно критиком, но сохраняли о нем почти всю жизнь упорное молчание.
Первый, по свидетельству самого Белинского, только посылал к нему тайно
книжки своего «Современника», да говорил про него: «Этот чудак почему-то
очень меня любит» [090]. Суждение второго мы сами слышали: «Голова
недюжинная, но у нее всегда чем вернее первая мысль, тем нелепее вторая».
Замечание касалось выводов, добываемых Белинским из своих эстетических и
философских оснований и о приложении этих выводов прямо и непосредственно
к лицам и фактам русского происхождения, хотя тот же Гоголь указывал позднее
на статьи Белинского о его собственной, гоголевской деятельности как на
образцовые по своей неотразимой истине и мастерскому изложению.
Итак, в Петербурге первая статья Белинского и все /следовавшие за ней
нашли отголосок всего более в тех молодых учителях русского языка и
словесности, которые созывались для казенных замкнутых училищ и корпусов, разраставшихся, по принятой системе, все более и более в исключительные
заведения для воспитания всего благородного русского юношества целиком. Не
то чтобы статья «Молвы» сразу упразднила официальную науку о литературе: последняя держалась долго, красовалась еще на экзаменах вплоть до
преобразования закрытых школ и корпусов, но, благодаря молодым учителям
этих заведений, а за ними и большей части наших гимназий, образовалась, с
появления статей Белинского, обок с утвержденной программой преподавания
русской словесности, другая, невидная струя преподавания, вся вытекавшая из
определений и созерцания нового критика и постоянно смывавшая в молодых
умах все, что заносилось в них схоластикой, педантизмом, рутиной, стародавними
преданиями и благонамеренной Прикрасой. Растительное действие этой
невидимой струи увеличивалось вместе с дальнейшим развитием критика, с
100
которого, можно сказать, персонал учителей и молодых людей вообще той эпохи
не спускал глаз, и, таким образом, имя Белинского было уже очень громко в среде
нарождающегося поколения, в школах и аудиториях, когда оно еще не
признавалось в литературных партиях, не ведалось добросовестно или ухищренно
одними, возбуждало презрительные отзывы других и не обращало никакого
внимания даже самих чутких стражей русского просвещения. Работа Белинского
и его воодушевленной мысли, искавшей постоянно идеалов нравственности и
высокого, философского разрешения задач жизни,— эта работа не умолкала, покуда сам он числился скромно в рядах русских второстепенных подцензурных
писателей и журнальных сотрудников. Для тогдашнего цензурного ведомства
первостепенными писателями долгое время были только одни редакторы
журналов—Сенковский, Греч, Булгарин, за исключением Пушкина и Гоголя, слишком уже ярко выступавших вперед. Чрезвычайным счастием должно
считаться то, что тогдашняя цензура не угадала в Белинском на первых порах
моралиста, который, под предлогом разбора русских сочинений, занят
единственно исканием основ для трезвого мышления, способного устроить
разумным образом личное и общественное существование. Впоследствии она
распознала в нем влиятельного писателя и всемерно старалась не допускать
применение его идей к историческим лицам и современности, но и при этом
способе понимания деятельности Белинского она отчасти все-таки продолжала
считать его, с голоса «Северной пчелы», за человека, производящего
преимущественно малопонятную, туманную чепуху, которая может быть терпима
по самой дикой своей оригинальности, становясь безвредной тем более, чем
сильнее и подробнее высказывается. Этому обстоятельству мы и обязаны
сохранением некоторых существенных положений и мыслей у Белинского, которые пробирались на свет под именем чудовищностей и нелепостей. Это же
обстоятельство поясняет многое в последующих явлениях общественной жизни
нашей, которые без того могут показаться странными, нежданными и
негаданными сюрпризами.
II
Я сошелся с Белинским в первый раз у А. А. Комарова, преподавателя
русской словесности во 2-м кадетском корпусе. Комаров занимал и квартиру в
зданиях корпуса.
Приезд Белинского в Петербург имел особенное значение, как уже было
сказано, для небольшого круга тогдашних молодых людей, которые в
литературном триумвирате О. И. Сенковского, Н. И. Греча и Ф. В. Булгарина, выросшем на благодатной почве смирдинских капиталов, вконец ими
истощенных,— видели как бы олицетворение затаенного презрения к делу
образования на Руси, образец хитрой, расчетливой, но ограниченной
практической мудрости, а наконец—ловко устроенный план надувательства
благонамеренностью и патриотизмом тех лиц, которых нельзя было надуть
другим путем. Надо сказать, что это дело в три руки производилось с
замечательным искусством.
101
Неистощимое, часто дельное и почти всегда едкое остроумие Сенковского, глумившегося над русской quasi-наукой, старалось вместе с тем удалить всякую
серьезную попытку к самостоятельному труду и отравить насмешкой источники, к которым труд этот мог бы обратиться. Греч распространялся о разврате умов и
совестей в Европе, умиляясь зрелищем здорового нравственного состояния, в
каком находилась наша родина, а товарищ его беспрестанно указывал на те
тонкие струи яда и отравы, которые, несмотря на усилия триумвирата, все-таки
пробираются к нам из чужбины и извращают суждения публики о русских
писателях и русских деятелях вообще. Замечательно, что эти великие мужи
петербургской журналистики тридцатых годов иногда и ссорились между собою, не доходя, впрочем, до явного разрыва, но ссорились из-за права протекции над
писателями, которую каждый хотел иметь в своих руках исключительно.
Протекция сделалась основным критическим мотивом, направлявшим оценку лиц
и произведений. Протекция раздавала места так же точно в литературе, как и в