драме Пушкина заключено было для него новое откровение одной из «тайн
жизни», передача одной из «субстанций», как тогда говорили, человеческого
духа, но он не мог или не хотел разъяснять их перед кружком, мало
106
приготовленным к пониманию отвлеченностей и не отличавшимся наклонностию
к«философированию».
Со второй или третьей встречи, однако же, обнаружилась у Белинского та
добродушная веселость, порождаемая иногда самыми незначительными, даже
пошлыми, выходками собеседников (что несколько удивляло меня сначала), которая соединялась у него всегда с какой-то незлобивой, почти ласковой
насмешкой, с легкой иронией над самим собой и над окружающими. Со всем тем
сквозь тогдашнюю веселость Белинского пробивалась все та же неотстранимая
черта грусти. Он был печален, и не случайно, а как-то глубоко, задушевно. Не
нужно было быть ни особенно зорким наблюдателем, ни особенно искусным
психологом, чтобы открыть эту черту: она бросалась в глаза сама собою. И
немудрено было ей отказаться: Белинский переживал страдании своего разрыва с
московскими друзьями, только что обнаружившегося перед его отъездом из
Москвы, и должен был чувствовать сильнее горечь этого обстоятельства теперь, в
чужом, незнакомом и неприветливом городе, куда был занесен [095].
Очень несправедливо думали и думают еще теперь, что Белинскому было
нипочем расставаться с людьми и менять свои отношения к ним на основании
различия убеждений. Многие тогда говорили и чуть не печатали, что он находил
даже в том выгоду, ибо всякий такой поворот открывал исток его желчи, злобным
инстинктам, наклонности к ругательству и оскорблению, которые иначе задушили
бы его! Могу сказать наоборот, что редко встречал я людей, которые бы более
страдали, будучи принуждены, вследствие неотстранимого логического и
диалектического развития своих принципов, удаляться в другую сторону от
прежних единомышленников. Он долго мучился как потерей старого созерцания, так и потерей старых собеседников, и только убежденный в законности поворота, им сделанного, освобождался от всех тревог и приобретал новое качество, именно
гнев и негодование против тех, которые его задерживали на пути и напрасно
занимали собой.
Первая попытка критически отнестись к составным частям московского
интеллектуального кружка и подвергнуть его анализу, за которым должно было
последовать отделение различных элементов, его составлявших, положена, как
известно, Белинским в статье под заглавием «О критике и литературных мнениях
„Московского наблюдателя"», помещенной в «Телескопе» 1836 года... Статья эта
в полемическом смысле принадлежит к мастерским вещам автора и по яркости
красок и резкой очевидности доводов не утеряла, кажется нам, относительной
занимательности и доныне. Вся она обращена была против главного критика
«Московского наблюдателя» С. П. Шевырева, у которого он спрашивал, чему он
верует, какие законы творчества и основные философско-эстетические или
эфические идеи исповедует,— разоблачая при этом его дилетантские отношения
ко всем художественным теориям, его обычай сочинять законы и правила вкуса
для оправдания личных своих вкусов, для потворства немногим избранникам из
своих близких знакомых и для указания обществу целей в меру случайных и
мимолетных своих ощущений. Особенно восставал Белинский против мнений
критика о важности светского и светско-дамского элемента в литературе, которые
могли будто бы возвысить ее тон и благороднее устроить жизнь самих авторов.
107
«Художественный и светский,— отвечал Белинский,— не суть слова
однозначащие, так же как дворянин и благородный человек... Художественность
доступна для людей всех сословий, всех состояний, если у них есть ум и чувство; светскость есть принадлежность касты... Светскость еще сходится с
образованностью, которая состоит в знании всего понемногу, но никогда не
сойдется с наукою и творчеством» и т. д. Статья эта вообще была одна из тех, которыми обыкновенно порываются старые связи и союзы и отыскиваются
новые. Для нас в ней особенно важны ее грустные заключительные строки:
«Всего досаднее, что у нас не умеют еще отделять человека от его мысли, не
могут поверить, чтоб можно было терять свое время, убивать здоровье и наживать
себе врагов из привязанности к какому-нибудь задушевному мнению, из любви к
какой-нибудь отвлеченной, а не житейской мысли. Но какая нужда до этого!» Он
доканчивал мысль восклицанием: «Но если мысли и убеждения доступны вам, идите вперед и да не совратят вас с пути ни расчеты эгоизма, ни отношения
личные и житейские, ни боязнь неприязни людской, ни обольщения их коварной
дружбы, стремящейся взамен своих ничтожных даров лишить вас лучшего вашего
сокровища — независимости мнения и чистой любви к истине!»
Или мы сильно ошибаемся, или в этом торжественном тоне ясно слышится
глубокий, искренний вопль души накануне потери некоторых из ее симпатий и
убеждений [096]. Слова Белинского содержат еще и пророчество. Предчувствие
не обмануло Белинского. Разрыв с журналистом и его партией не напрасно
казался ему отважным делом: с той минуты и до нынешней включительно
Белинскому составлена была в известных кругах репутация дикого ругателя всего
почтенного и достойного на русской почве, и попытки удержать за ним эту
репутацию в потомстве возобновляются еще от времени до времени и на наших
глазах.
Одновременно с этой статьей, давшей сильный толчок к разрушению мирно
процветавшей общины друзей науки и просвещения, было еще множество и
других случаев, при которых Белинский открыто искал боя и врагов. Так, он не
задумался назвать и «Современник» Пушкина, со второй его книжки,
«петербургским „Московским наблюдателем по направлению, заметив в нем
(справедливо или нет,— это другой вопрос) поползновение искать себе читателей
и судей в одном, исключительно светском круге [097]. Помним, что эта полемика
с «Современником» произвела в то время почти столько же шума и негодования, как и заметка его, несколько прежде сделанная и из другого круга представлений.
В статье «О повестях Гоголя» именно он проводил мысль, даже и не им первым
высказанную, что все древние и новые эпические поэмы, выкроенные по образцу
«Илиады», как то: «Энеида», «Освобожденный Иерусалим», «Потерянный рай»,
«Россиада» и проч., заменяя живые, неподдельные народные предания и
представления другими, хитро придуманными на их манер, принадлежат к
фальшивому роду произведений. Ужас всего старого педагогического мира
нашего, видевшего в этой заметке образец непростительного невежества и ересь, превышающую воображение, был невыразим. Так критик наш плодил вокруг себя
врагов со всех сторон, число которых увеличивалось почти с каждой новой его
заметкой о старых наших писателях, несходной с традиционным их пониманием.
108
Корыстный представитель этих недовольных, Булгарин, говорил в «Северной
пчеле», что при способе суждения, обнаруженном Белинским, ему нипочем
доказать какое угодно положение, хоть следующее: «Измена — дело не худое и
даже похвальное», и по пунктам, имевшим тогда почти уголовный характер, упрекал критика, опираясь на его суждения о Державине, Карамзине, Жуковском
и Батюшкове, в тех же чувствах, какие питают к России «завистливые
иностранцы, ренегаты, безбородые юноши и проч.». Вот как поставлен был
литературный спор с первого же раза и велся отчасти в этом смысле, конечно с
меньшей наглостью, даже и людьми, нисколько не похожими на Булгарина с
братией.
Теперь дело стало еще серьезнее, потому что Белинский -совершил разрыв с
тем кругом людей, которому принадлежал всецело, с теми немногими, мыслию