литературы, а и с друзьями его. Так, Белинский опровергал критика
«Московского наблюдателя» 1836 года, когда тот, в странном энтузиазме, объявил, будто за одно «слышу», вырвавшееся из уст Тараса Бульбы в ответ на
восклицание казнимого и мучимого сына: «Слышишь ли ты это, отец мой?» —
будто за одно это восклицание «слышу» Гоголь достоин был бы бессмертия; а в
другой раз опровергал того же критика, и не менее победоносно, когда тот
выразил желание, чтобы в рассказе «Старосветские помещики» не встречался
125
намек на привычку, а все сношения между идиллическими супругами
объяснялись только одним нежным и чистым чувством, без всякой примеси [123].
Вспомним также, что «Ревизор» Гоголя, потерпевший фиаско при первом
представлении в Петербурге и едва не согнанный со сцены стараниями
«Библиотеки для чтения», которая, как говорили тогда, получила внушение извне
преследовать комедию эту, как политическую, не свойственную русскому миру,
— возвратился, благодаря Белинскому, на сцену уже с эпитетом «гениального
произведения» [124]. Эпитет даже удивил тогда своей смелостью самих друзей
Гоголя, очень высоко ценивших его первое сценическое произведение. А затем, не останавливаясь перед осторожными заметками благоразумных людей,
Белинский написал еще резкое возражение всем хулителям «Ревизора» и
покровителям пошловатой комедии Загоскина «Недовольные», которую они
хотели противопоставить первому. Это возражение носило просто заглавие «От
Белинского» и объявляло Гоголя безоглядно великим европейским художником, упрочивая окончательно его положение в русской литературе [125]. Белинский
сам вспоминал впоследствии с некоторой гордостью об этом подвиге «прямой», как говорил, критики, опередившей критику «уклончивую» и указавшей ей путь, по которому она и пошла (см. библиографическое известие о выходе «Мертвых
душ», VI, 396, 400, 404 etc.). Таковы были услуги Белинского по отношению к
Гоголю; но последний не остался у него в долгу, как увидим.
Николай Васильевич Гоголь жил уже за границей в описываемое нами
время и уже два года, как основался в Риме, где и посвятил себя всецело
окончанию первой части «Мертвых душ». Правда, он побывал в Петербурге
зимой 1839 года и читал нам здесь первые главы знаменитой своей поэмы, у Н. Я.
Прокоповича, но Белинского не было на вечере: он находился случайно в Москве
[126]. Вряд ли Гоголь и считал тогда Белинского за какую-либо надежную силу.
По крайней мере в мимолетных отзывах, слышанных мною от него несколько
позднее (в 1841 году, в Риме), о русских людях той эпохи Белинский не занимал
никакого места. Услуги критика были забыты, порваны, и благодарные
воспоминания отложены в сторону. И понятно отчего: между ними уже прошли
статьи нашего критика о «Московском наблюдателе», горькие отзывы Белинского
о некоторых людях того кружка, который уже призывал Гоголя спасти русское
общество от философских, политических и вообще западных мечтаний. Н. В.
Гоголь видимо склонялся к этому призыву и начинал считать настоящими своими
ценителями людей надежного образа мыслей, очень дорожащих тем самым
строем жизни, который подвергался обличению и осмеянию [127]. Николай
Васильевич вспомнил о Белинском только в 1842 году, когда для успеха
«Мертвых душ» в публике, уже представленных на цензуру, содействие критика
могло быть не бесполезно. Он устроил тогда одно тайное свидание с Белинским в
Москве, где последний случайно находился, и другое, хотя и не тайное, но
совершенно безопасное, в кругу своих петербургских знакомых, не имевших
никаких соприкосновений с литературными партиями; секрет свиданий был
действительно сохранен, но, как я узнал после, они нисколько не успели завязать
личных дружеских отношений между писателями. Все это было, однако же, еще
впереди и случилось уже в мое отсутствие из Петербурга и России.
126
Теперь же, накануне моего отъезда за границу в 1840 году, Белинский как-
то особенно был погружен а изучение и пересмотр гоголевских сочинений. Он и
прежде пропитался молодым писателем настолько, что беспрестанно цитировал
разные лаконически-юмористические фразы, столь обильные в его творениях, но
теперь Белинский особенно и страстно занимался выводами, какие могут быть
сделаны из них и вообще из деятельности Гоголя. Можно было подумать, что
Белинский поверяет Гоголем самые начала, свойства, элементы русской жизни и
ищет уяснить себе, в каких отношениях стоят произведения поэта к собственным
философским его, Белинского, воззрениям и как они с ними могут ужиться. Здесь
следует заметить, что время изменения и перелома в созерцании Белинского
определить весьма трудно с некоторой точностию. Фактически несомненно, что в
следующем, 1841 году свершился мгновенный поворот критика к новым
убеждениям, но приготовлялся он ранее и тогда, когда критик еще не покидал
старой почвы и старой теории. Я сохраняю убеждение, что вместе с другими
агентами его отрезвления —уроками жизни, развитием собственной его мысли и
внушениями друзей —Лермонтов и Гоголь были не последними агентами, что
доказывается и статьями о них, написанными Белинским в течение 1840 года. Под
действием поэта реальной жизни, каким был тогда Гоголь, философский
оптимизм Белинского должен был разложиться, как только его серьезно
сопоставили с картинами русской действительности. Никакими логическими
изворотами нельзя было помочь беде, — следовало или соглашаться с
художником, обещающим еще много новых созданий в том же духе, или
покинуть его как не понимающего той жизни, которую изображает. Притом же
обличения Гоголя довершали ряд обличений, начатых уже самым строем жизни и
критическим умом Белинского прежде. Конечно, более правильное понимание
известной формулы Гегеля о тождестве действительности и разумности, освободившее ум Белинского от философского обмана, дано было совсем не
Гоголем, но Гоголь его подкрепил. Таким-то образом расплачивался Николай
Васильевич с критиком за все, что получил от него для уяснения своего
призвания; но вот что замечательно: обоим им суждено было поменяться ролями
и разойтись по тем же дорогам, по которым пришли друг к другу. Пока
Белинский, выведенный однажды на почву реализма, прокладывал себе дорогу
все далее и далее по одному направлению,— романист, способствовавший ему
обрести этот верно намеченный путь, возвращался сам, после долгих блужданий, к той исходной точке, на которой стоял, при самом начале, его критик.
Обменявшись местами, они уже, каждый с своей стороны, стремились достичь
крайних, последних выводов своего положения, и оба одинаково умерли
страдальцами и жертвами напряженной работы мысли — мысли, обращенной в
различные стороны.
IX
Что касается Лермонтова, то Белинский, так сказать, овладевал им и входил
в его созерцание медленно, постепенно, с насилием над собой. При первом
появлении знаменитой лермонтовской думы «Печально я гляжу на наше
127
поколенье», помещенной в № 1 «Отечественных записок» 1839 года,— этого
монолога, над которым впоследствии критик долго и часто задумывался, которым
не мог насытиться и о котором позднее не мог наговориться,—Белинский, еще
живший в Москве, выразился коротко и ясно. «Это стихотворение энергическое, могучее по форме,— сказал он,— но не-сколько прекраснодушное по
содержанию» [128]. Известно, что выражал эпитет «прекраснодушный» в нашем
философском кружке. Однако же Белинский не успел отделаться от Лермонтова
одним решительным приговором. Несмотря на то, что характер лермонтовской