Он просил назначить его лаборантом-режиссером в МХАТ, а если это невозможно, то на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя, то на должность рабочего сцены.

Письмо датировано 28 марта 1930 года, а 18 апреля ему вдруг позвонил Сталин.

Запись их разговора сделана со слов Михаила Афанасьевича Е. С. Булгаковой и впервые опубликована в журнале «Вопросы литературы» (№ 9 за 1966 год).

Сталин. Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?

Булгаков. Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.

Сталин. Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

Булгаков. Да, я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.

Сталин. А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся.

Почему последовал этот звонок? Может быть, ошеломила неподкупная прямота, с которой писатель писал о своем положении и вообще о положении литературы, стиснутой цензурой? Подкупило отсутствие всякого лицемерия и угодничества? Поразила неслыханная дерзость в высказывании своих взглядов? Автор был бесстрашно искренен. Такие люди не предают. Может быть, как раз это вызвало доверие?.. Спектакль «Дни Турбиных», безусловно, понравился. Сталин смотрел его 15 раз (это зарегистрировано в журнальных записях театра). Почему — смотрел? Нравился уют турбинского дома? Вряд ли. Благородство героев? Возможно. Сталин прислушивался к тому, что говорилось на сцене, и, наверно, к тому, как реагировал зрительный зал. На сцене говорили о родине, об отечестве. Говорили о чести и долге офицера, принявшего воинскую присягу. Зритель не оставался равнодушным, хотя в ту пору эти понятия — «родина», «отечество», равно как и «офицер», «золотопогонник» — воспринимались враждебно, потому что были неотрывно связаны с именами Деникина, Колчака, Врангеля. Ну, конечно же, беспардонный автор заговорил об этом преждевременно. Он был бестактен, однако же… предвосхищал! Создавалась новая Россия, возникала держава, которую надо было сплотить единым чувством патриотизма. Вот и получилось, что к концу тридцатых годов слова «родина» и «отечество», а в войну не только «офицер», но и «генерал с лампасами» прочно вошли в нашу жизнь. Как знать, может быть, мелькнули у Сталина и эти мысли, когда он смотрел «Дни Турбиных»? Разумеется, это только мои домыслы. Кроме того, кажется мне, не примешались ли тут некоторые совпавшие побочные мотивы? Ведь знаменитый звонок прозвучал 18 апреля, то есть через четыре дня после выстрела Маяковского. Случайна ли такая поспешность? Каков по натуре Булгаков? Не способен ли он «удружить» еще одной литературной сенсацией — еще одним выстрелом?.. И это, разумеется, домыслы. Ничего из сказанного утверждать не могу. Но так или иначе Сталин, играя с Булгаковым, как кошка с мышкой, вернул его к жизни.

И померещилось писателю Булгакову, что он, писатель Булгаков, нужен и находится под особой защитой. Его поняли! Не отсюда ли возникла пресловутая легенда о Сталине — тайном покровителе Булгакова? Кое-кого она до сих пор устраивает, хотя уже всем известно, что каждую новую пьесу Булгакова ожидали — катастрофы, одна коварнее другой, и его по-прежнему не печатали. Но — померещилось, померещилось! Булгаков поверил! Оправдалось ли это?

Через несколько лет, весной 1934 года, он обратился с официальной просьбой о разрешении выехать за границу на два месяца.

Была задумана новая книга путевых очерков. Хотелось побывать в Англии и Франции — его давнишняя мечта. В письме Горькому, помеченном 1 мая, он просил поддержать его ходатайство, он писал: «Для моей поездки нужен был бы больший срок, но я не прошу о нем, так как мне необходимо быть осенью в МХАТе, чтобы не сорвать моей режиссерской работы в тех пьесах, где я занят». Он был увлечен работой, озабочен судьбой своей пьесы «Мольер», все главное было в Москве! Но Горький уже «примолк». Нет, это был не прежний Горький, ибо сам попал в ловушку и поэтому предпочел на письмо не ответить, а затем Булгаков получил официальный отказ.

Это было для него ударом не потому, что сорвалась увлекательная поездка, а потому, что, оказывается, на него опять смотрят с подозрением. Но ведь он дал слово! А слово — это честь. Данное слово равносильно понятию чести, он так воспитан с детства. Он дал слово, а в нем усомнились? Вот что его обожгло!.. Но, пожалуй, только он один отнесся столь болезненно к случившемуся. На сей раз никто не усмотрел даже малейшего знака недоверия к нему. Булгакова? За границу? Можно было только посмеяться над его наивностью. К тому же, поговаривали, у него еще и братья где-то в Париже! Господи, да кого в те годы запросто посылали в заграничную поездку? Отказали? Вполне нормально по тем временам. И по сему поводу никто не поглядывал на него косо. Напротив, напротив, было бы подозрительно, если бы его вдруг пустили… И невольно то, что происходило с ним, напоминало неоконченный роман Н. С. Лескова «Чертовы куклы», в котором рассказывается о талантливом художнике Фебуфисе, попавшем под покровительство венценосного герцога. Герцог сделал из Фебуфиса «шнель-клёбс». Покровительство Сталина становилось сомнительным — лишь на миг померещилось! Не делают ли из него «шнель-клёбс»?

Булгаков не все еще до конца понимал, но тягостно было вспоминать совсем недавние времена, когда на него обрушились несчастья, он стал выглядеть вроде бы «лишенцем», чуть ли не классовым врагом, и его пугливо сторонились. Тогда, в тридцатом, лишь после сталинского звонка мгновенно затрещал замерший его телефон. Восторженно поздравляли притаившиеся мхатовцы своего любимого драматурга, впавшего в скандальную немилость. Эх, эх, какое было время! Тотчас из дирекции театра звонили по делу. Стоял прямо-таки праздничный звон-перезвон…

Если не ошибаюсь, сперва он был определен на службу в ТРАМ (Театр рабочей молодежи), где, несмотря на различие своих творческих устремлений, находил все же общий язык с молодыми актерами синеблузного толка, а затем его пригласили и в МХАТ в качестве режиссера-ассистента и литературного консультанта. Он возвращался в ту художественную среду, которая была единственно дорога ему и близка. И радужные надежды вновь поманили его… Да, в то сказочное время разрешились и его личные дела. Но об этих «внутренних происшествиях» я могу рассказать только его словами, лишь намеком…

«…Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож! Она-то, впрочем, утверждала впоследствии, что это не так, что любили мы друг друга давным-давно, не зная друг друга, никогда не видя. <…>

…Да, любовь поразила нас мгновенно. Я это знал в тот же день, уже через час, когда мы оказались, не замечая города, у Кремлевской стены на набережной.

Мы разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет. <…> Майское солнце светило нам. И скоро, скоро эта женщина стала моею тайною женой. <…>

Никто не знал о нашей связи, за это я вам ручаюсь, хотя так никогда и не бывает. Не знал ее муж, не знали знакомые. <…>

— А кто она такая? — спросил Иван, в высшей степени заинтересованный. <…>

Гость сделал жест, означавший, что он никогда и никому этого не скажет».

Так было написано в романе «Мастер и Маргарита», но в жизни случилось иначе: он назвал ее имя. Он сделал это, ничего не скрывая, потому что скрывать дальше было бы оскорбительно для его чувства и для людей, причастных к его судьбе и к судьбе его уже «не тайного друга». Он уважал гордость и благородство этих людей и не мог допустить пошлости двойной игры. Он написал ее мужу[60]: «Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной, по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше».

вернуться

60

Шиловский Евгений Александрович (1892–1952), второй муж Елены Сергеевны, помощник начальника Академии Генерального штаба, начальник штаба Московского военного округа.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: