— Боже мой, — говорила она, — сколько договоров обнаружила я, страшно подумать!

Я знал, что много. Но обо всех, оказывается, не знал. Сочиняя либретто оперы «Минин и Пожарский», он усаживался за рояль и пел арии на какой-то невообразимый собственный мотив. «Луна, луна, за что меня сгубила? — пел он речитатив сына посадского Ильи Пахомова. — Уж я достиг стены, но выдал лунный свет, меня заметили, схватили… Ах, неудачник я!..» Он подгонял текст под ритмическую прозу и сам с собой играл в оперного певца, композитора, изображал оркестр и дирижера. А однажды днем я застал его в халате танцующим посреди комнаты. В доме никого не было, семья была на даче в Загорянке. Он сам открыл дверь и продолжал выделывать па, вскидывая босые ноги и теряя шлепанцы.

— Миша, что с тобой? — остолбенел я.

— Творю либретто для балета. Что-то андерсеновское — «Калоши счастья». Вдохновляюсь. Ничего, брат, не попишешь. Надо — буду балериной. Но… не более.

Ему шел пятый десяток, а писательский труд его все так же не находил твердой почвы. Все было зыбко. Каждая новая работа требовала почти начального преодоления — препятствий к обнародованию становилось не меньше, а больше. Если бы он решился пойти в редакцию какого-нибудь журнала, он вошел бы туда робко, как начинающий автор. А его сверстники, даже те, кто был моложе его, давно заняли в литературе прочное место, у них выходили книги, они печатались в журналах, а у некоторых начали выходить собрания сочинений…

В Союзе писателей он чувствовал себя неуютно, как чужой. На собраниях появлялся редко, хотя иногда получал официальные приглашения (те, которые автоматически рассылались всем членам Союза). И войдя в вестибюль, опасливо оглядывался, как будто ожидая, что вот-вот к нему подойдут и спросят: «А вы на каком основании тут? Кто вы такой?» Деловито пробегали люди или, собравшись в кучку, оживленно обсуждали какие-то важные внутрисоюзные интриги, а некоторые, сидя или стоя, перелистывали страницы новых журналов и газет, в которых были напечатаны их статьи друг про друга. Он проходил странной птицей среди этого непрерывного коловращения писательских масс, не встречая ни одного знакомого лица, хотя многие на него оглядывались. Впрочем, иногда на него надвигалась барственная фигура, и он узнавал в ней некоего собрата по перу, и тот здоровался с ним, выражая на лице сочувствие и сокрушение. Здесь все плыло к невидимой лестнице признания, ценились умельцы восхождения на ее зигзагообразные ступени, а те, кто достиг, уже обозначились отчетливо. Вокруг них суетились. А он узнавал в них бывших горлопанов, репортеришек, фельетонистиков, и они улыбались ему издали, близоруко щурясь и чуть приподнявши кругло-сытые лица, однако же не слишком демонстрируя когдатошнее с ним приятельство…

Не знаю, все ли они при своем благополучии обрели душевный покой? Но он давно уже научился с наружным спокойствием переносить неудачи, и сдвинуть его с позиций, им занятых, никому не было дано.

«Художник не должен иметь иного честолюбия, кроме творческого», — говорил Э. Хемингуэй. О, этого честолюбия у Булгакова хватало!

Он был воспитан в понятиях чести, преподанных лучшими представителями русской литературы. Он глубоко уважал писательский труд, который всем ходом общественной жизни России принес писателю высочайшее звание — властителя дум. Но во всех своих литературных суждениях Булгаков был независим. Тут у него не было ни авторитетов, ни предвзятых мнений.

На полках его библиотеки стояли собрания сочинений русских авторов. Иностранных — мало. Но зато из отечественных — во множестве второстепенные, забытые писатели, отражавшие, как правило, уровень и литературный вкус своего времени и сообщавшие бездну мелких бытовых подробностей.

Жаль, что не сохранилась его библиотека. Она очень поучительна — рассказала бы не только о его вкусах, но и о его рабочей лаборатории.

Особой любовью любил Гоголя, хорошо знал Салтыкова-Щедрина, Сухово-Кобылина. К Чехову-драматургу был равнодушен. Попытки находить истоки его драматургии в Чехове ошибочны. Это происходило по инерции — как же не от Чехова, если Художественный театр, «атмосфера» в «Днях Турбиных» и т. п.

Он не вел дневников. В начальные, двадцатые годы дневники были, но он их сжег и суеверно не возвращался к ним. В сохранившихся записных книжках можно найти главным образом записи адресов и телефонов.

Глаз у него был острый, позволяющий почувствовать не только вкус прошлого, но и остроту настоящего, разглядеть черты будущего. Он и на себя поглядывал как бы со стороны, из дня завтрашнего. Это составляло его силу, сохраняло стойкость и развивалось с годами.

Он очень ревниво относился к своему литературному имени. Поэтому педантично вырезал (а позже — заставлял Лену) и наклеивал в альбом все отзывы и заметки о себе. Составился целый том (он сохранился) — почти ни одного доброго слова, сплошь нападки, а то и клевета, похожая на донос. Имена своих «критиков» он запоминал и запомнил на всю жизнь. Передал Лене как эстафету весь черный список этих имен[70]. Она наизусть их знала. Назовешь, бывало, имя вроде бы доброжелательное, а она тут же — «ах, ну да, помню, это тот самый…» Как бы тот ни распинался в своей давней преданности «незабвенному нашему писателю», не было ему прощения. Не для этого ли Булгаков приучил Лену записывать каждый день деловито и сухо — кто был, кто звонил, что сказал? А сам время от времени писал письма Павлу Сергеевичу Попову, живущему по соседству, в тех же арбатских переулках. Казалось бы, зачем писать, ведь можно было встретиться в любой день. Но он писал, потому что это были не письма, а преднамеренные записи о своих литературных делах, настроении, житейских обстоятельствах. Он писал не Пате Попову, а педантичному литературоведу — Павлу Сергеевичу — в будущее…

Статьи и книги, толкующие ученым языком о литературных приемах, жанрах, влияниях, анализирующие эти приемы и жанры, вызывали у него удивление и скуку.

— Ничего не скажешь, сюда вложены пуды пота, — говорил он, перелистывая этакий многоученый труд. — Скорее всего, писалось для получения какой-нибудь очередной степени. Уверяю тебя, ни читателю, ни писателю это абсолютно неинтересно. Они пишут друг для друга.

Зато материал биографический привлекал его всегда. До страсти любил рыться в старых журналах, особенно исторических, архивных. Собирал словари, лексиконы, справочники. Считал, что их должно быть как можно больше, по всем вопросам, всегда под рукой, без них литератору нельзя. Он и меня снабжал ими. Из множества утерянных мною за годы войны книг сохранились две, подаренные им: М. И. Михельсон. Ходячие и меткие слова (Санкт-Петербург, 1896) и Масперо. Древняя история народов востока (Москва, 1911). Вот как пример юмористическая надпись на книге Масперо: «Дорогой Сережа! К вопросу о книжных долгах. Посылаю тебе первую из серии (одна книга — это не звучит!). Вторую уже подготавливаю для тебя. Обрати внимание на переплет. Этой материей была обита мебель в имении предков (во флигеле) в 30-х годах прошлого века. Он стоит 75 рублей. Твой М. Б. Москва, 2 января 1938 г.».

Ему претили словесные штампы, ужасала казенная узость обобщений. Не менее этого его раздражало «новаторство» — намеренная невнятица, гримасы уродливого языка или нарочито грубый натурализм. Игра жаргонными словечками, якобы фиксирующими современный язык, а в особенности откровенная непристойность и словесный цинизм вызывали у него брезгливость. Мода? Ах да, мода! Но все это унижает литературу и коверкает вкус читателя!..

Однажды я застал его нахмуренно уткнувшимся в какую-то книгу. Я было взглянул, что он читает, но он прикрыл переплет.

— Обойдемся без имен. Неважно, о ком речь. — И повернулся ко мне. — Послушай, а литература-то ужасная вещь! Ну, разумеется, то, что она может стать блистательной лестницей, по которой человек, надевши лакейскую ливрею, при умении и удаче возносится чуть ли не на самый верх, это не мы выдумали, это всегда было. Но хорошо бы — без членовредительства. Погоди, не перебивай. — Он таинственно поманил меня пальцем. — Вот что я тебе скажу, но это величайший секрет: нам уже грозит многописательство, то есть массовое нашествие литературных гномов, а это, брат, опаснейшая для литературы штука!..

вернуться

70

Таких списков было несколько. Первый назывался — «Список врагов М. Булгакова по Турбиным», более полный (на нем есть сбоку приписка, рукой Елены Сергеевны).: «Авторы ругательных статей о Мише». Булгаков М. А. Дневники. Письма /Сост. В. Лосев. М., 1997.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: