— Он прав, — раздался еще один голос из темноты. — Аппетит пропадает, когда видишь ихнюю сестру с бигудями в волосах, в шлепанцах, со спущенными чулками.
Сквозь грохот поезда послышалось гудение самолета. Мы притихли и прислушались, словно дикие звери к шуму загонщиков. Кто-то громко прошептал:
— Штурмовик.
— Штурмовик, — повторили еще несколько человек.
Мы дрожали, но не от холода. В вагоне вместе с нами находилась смерть. Штурмовик…
— Приди, приди, приди, о Смерть! — напевал Легионер под нос.
Самолет развернулся и загудел в мерно усиливающемся крещендо. С ревом пронесся вдоль поезда. Кроваво-красные звезды холодно сверкали, взирая на многочисленные товарные вагоны с крестами милосердия на крышах. Штурмовик взмыл в небо и затем устремился вниз, словно ястреб на зайца.
Малыш приподнялся на мускулистых руках и заорал в сторону дверей:
— Ну, давай, красный дьявол, превращай нас в фарш! Только не тяни!
Летчик словно бы услышал его и постарался выполнить эту просьбу. Пули пронизали стену вагона и застучали о противоположную его сторону. В верхней части стены появился длинный, ровный ряд небольших отверстий.
Кто-то завопил. Другие захрипели. Потом умерли.
Паровоз издал гудок. Мы въехали в лес. Летчик повернул обратно, к аэродрому, где его ждали чай и яичница-глазунья.
Утро стояло морозное, ясное. Должно быть, летчик наслаждался с высоты прекрасным ландшафтом.
— С удовольствием поел бы колбасы, — сказал Легионер. — Не простой, а из чуть подкопченной свинины, острой, как черный перец. Она должна отдавать желудями. Это получается, когда свинья свободно пасется в лесу.
— Тиф можно получить, если есть сырых моллюсков, — объявил ефрейтор-пехотинец с раздробленной коленной чашечкой. — Вот бы иметь целую корзину зараженных тифом венерок, когда понадобится возвращаться на фронт. Всякий раз, когда нужно возвращаться на фронт.
Колеса грохотали по рельсам. Холод был беспощадным. Он врывался в отверстия, оставленные пулями штурмовика.
— Альфред, — окликнул я. Я давно не произносил имени Легионера, может быть, вообще не произносил.
Он не ответил.
— Альфред!
Это звучало нелепо.
— Альфред, ты когда-нибудь тосковал по дому? Уюту и всему прочему?
— Нет, Свен. Я уже давно забыл о таких вещах, — ответил он, не поднимая век. Губы его кривились в усмешке.
Как я любил его изуродованное лицо.
— Мне уже за тридцать, — продолжал Легионер. — В шестнадцать я поступил в La Légion Etrangére[10]. Прибавил себе два года. Слишком долго был скотом. Мой дом — это навозная куча. Моя казарма в Сиди-бель-Аббесе с запахом пота тысяч побывавших там солдат, от которого невозможно избавиться, будет у меня последним жилищем.
— Не жалеешь об этом?
— Никогда не жалей ни о чем, — ответил Легионер. — Жизнь хороша. Погода хороша.
— Она очень холодная, Альфред.
— И холодная погода тоже хороша. Она хороша всякая, пока дышишь. Даже тюрьма хороша, пока жив и не думаешь, как распрекрасно бы жил, если… Вот это «если» и сводит людей с ума. Забудь о нем и живи!
— Не жалеешь, что ранен в шею? — спросил солдат с гангреной. — У тебя может быть ригидность затылка, придется носить стальной ошейник для поддержки головы.
— Нет, не жалею. Жить можно и со стальным ошейником. Когда эта война кончится, устроюсь на склад в Иностранном легионе, подпишу контракт на двадцать лет. Буду выпивать каждый день бутылку вальполичеллы[11], приторговывать на черном рынке невостребованными вещами со склада. Давать пинка священнику, когда буду пьян. Два раза на день ходить в мечеть и плевать на все остальное.
— Когда Адольф откинет копыта, буду жить в Венеции, — вмешался ефрейтор-пехотинец. — Я побывал там с отцом, когда мне было двенадцать лет. Первоклассный город. Бывал в нем кто-нибудь?
— Я был, — негромко послышалось из угла.
Мы ужаснулись, узнав, что это произнес умирающий летчик. У него больше не было лица. Сожгло полыхнувшим бензином.
Пехотинец сбавил тон. Не глядя на умирающего, сказал:
— Значит, ты бывал в Венеции?
Произнес он это по-итальянски, чтобы доставить летчику удовольствие.
Долгое молчание. Все понимали, что говорить должен только летчик. Слушать, как человек на пороге смерти рассказывает о прекрасном городе, было редкой привилегией.
— Канале Гранде особенно красив ночью. Гондолы похожи на играющие жемчужинами бриллианты, — прошептал летчик.
— Площадь Святого Марка хороша, когда вода поднимается и затопляет ее, — сказал пехотинец.
— Венеция — лучший на свете город. Я хотел бы съездить туда, — сказал умирающий, хотя понимал, что умрет в товарном вагоне, не доехав даже до Бреста.
— Старый солдат всегда весел, — ни к селу ни к городу сказал Легионер. — Весел, потому что жив и понимает, что это значит. — Глянув на меня, продолжал: — Только старых солдат не так уж много. Многие называют себя солдатами только потому, что носят форму. Ты не солдат, пока Старуха с косой не пожмет тебе руку.
— Когда поселюсь в Венеции, — мечтательно произнес пехотинец, — каждый день буду есть каннеллони[12]. Поданых в панцире крабов. И непременно морские языки.
— Merde![13] Венерки тоже хороши, — сказал Легионер.
— Но от них бывает тиф, — послышался предостерегающий голос из другого конца вагона.
— Плевать на тиф. Когда Адольфа удавят, у нас у всех появится иммунитет, — уверенно сказал пехотинец.
— Я запрещаю так говорить о нашем божественном фюрере, — завопил фельдфебель-артиллерист. — Вы — свора предателей, и вас повесят!
— Да заткнись ты!
Заскрипели тормоза. Поезд стал двигаться короткими рывками. Потом чуть прибавил скорость и снова затормозил. Он двигался все медленней и наконец с протяжным скрипом остановился. Паровоз выпустил пар и поехал заправляться водой и всем необходимым.
По шуму снаружи мы догадались, что стоим на станции. Топот сапог, голоса, крики. Несколько человек громко, вызывающе смеялись. Мы обратили внимание на смех одного типа. И лежали, проникаясь к нему ненавистью. Такой смех мог быть только у нацистского дерьма. Ни один честный, видавший виды солдат не стал бы так смеяться.
— Где мы? — спросил рядовой-сапер.
— В России, — лаконично ответил Легионер.
— Это я и без тебя знаю, черт возьми!
— Тогда чего спрашиваешь, болван?
— Я хочу знать, в каком городе.
— Что тебе до этого?
Дверь вагона отодвинулась. На нас тупо уставился унтер-офицер медицинской службы.
— Хайль, товарищи, — прогнусавил он.
— Пошел отсюда, — вызывающе крикнул Малыш и плюнул в сторону этого героя-эскулапа.
— Воды, — раздался стонущий голос с грязной соломы.
— Потерпите немного, — ответил унтер, — получите воду и суп. Есть такие, кому очень плохо?
— Ты в своем уме? Нет, конечно, мы здоровы, как новорожденные! Приехали поиграть с тобой в футбол, — сухо ответил ефрейтор-пехотинец.
Унтер убежал со всех ног.
Прошло бесконечно долгое время. Потом появились двое пленных под конвоем ополченца. Они принесли кастрюлю с супом и стали разливать его в жирные, неимоверно грязные миски. Один черпак на человека. Суп был едва теплым.
Мы выпили его и ощутили голод еще острее. Ополченец пообещал принести еще, но больше не появился. Зато пришла другая группа пленных. Под присмотром фельдфебеля они стали выносить трупы. Четырнадцать трупов. Девятеро были убиты пулеметной очередью со штурмовика. Пленные хотели вынести и умирающего летчика, но мы кое-как убедили их, что он еще жив. Фельдфебель пришел в раздражение и что-то буркнул, но оставил его.
Под вечер появился врач в сопровождении двух унтеров. Они бегло осматривали нас. Всем говорили одно и то же: «Все будет хорошо, ничего страшного».