Даже в этот поздний час в маленьком кафе, куда они зашли, было немало народу. В полутемном зале сидели прижавшиеся друг к другу влюбленные пары, за иными столами сидели одинокие женщины, одежда и вид которых не вызывали сомнений в их профессии. На невысокой эстраде выступали артисты. Они часто сходили в зал и продолжали петь или играть, прогуливаясь между столиков.

Люпи заказал вина и водки. Алехин залпом выпил две стопки, почти не закусывая. Он сразу же захмелел; это не удивило Люпи, с опасением следившего за тяжелым состоянием друга.

— Так вот, утешительного мало, — начал португалец. — Они устроили специальное совещание. Было много крику.

— В чем хоть меня обвиняют?!. — с болью спросил Алехин.

— Играли в турнирах при фашистах.

— Да разве я один! Почему других не судят?! Я же вам говорил, Люпи. Как я мог отказаться — угрозы, хлебные карточки?.. Потом, я же шахматист, Люпи, а этот ужас длился шесть лет! Скажи художнику: шесть лет не рисуй; музыканту: не играй, — разве настоящий согласится?!

— Нашлись и такие, кто требовал снять с вас звание чемпиона мира. Этот вопрос еще будет решаться…

— Вот это понятно! Это причина настоящая! — вскричал Алехин. — Я их понимаю! Снять звание легче, чем выиграть у меня матч… А что говорили русские?

— Их не было. Они не приехали, — ответил Люпи и продолжал после небольшой паузы: — Американцы настояли — принято решение не приглашать вас на турниры, не давать сеансов.

— Значит, голодная смерть. Кстати, мне сегодня сказали — нужно освобождать номер.

— Ничего, что-нибудь придумаем! — успокоил Люпи.

— Что вы придумаете? Что теперь можно придумать!..

Пианист на сцене заиграл тоскливую мелодию. Под аккомпанемент скрипки низкий баритон пропел:

Печально на душе, темно и безвозвратно,

Так жутко все кругом, как в омуте речном,

В безвыходной тоске рыдаю безответно…

— Как с визой во Францию? — тихо спросил Алехин.

— Не дают. Граница закрыта на неопределенный срок.

— Тогда все! — безнадежно махнул рукой Алехин. — Вы меня простите, Люпи, я эту бутылочку возьму с собой. И если можно, дайте мне несколько эскудо: у меня нет даже на сигареты.

— Пожалуйста, доктор, — протянул деньги португалец, поднимаясь из-за столика. — Ничего, не волнуйтесь, все уладится. Что-нибудь придумаем. А пока отдыхайте.

— Отдыхать, — горько усмехнулся Алехин, расставаясь с Люпи у выхода из кафе. — Как все заботятся о моем отдыхе! Пора и мне о нем подумать.

Вяло пожав руку португальца, Алехин скрылся в темноте. Люпи рванулся было следом, чтоб задержать, остановить, но потом раздумал. Чем он мог помочь? Да и кто в этом мире мог сейчас оказать помощь этому покинутому всеми, отверженному человеку?!

Тяжелые шаги гулко раздавались в пустынном в этот ночной час фойе отеля. Не глядя на портье, Алехин взял протянутый ключ, В номере он достал из шкафа рюмку, вынул принесенную бутылку и сел в кресло. Пить не хотелось. Несколько минут он бессмысленно смотрел на занавеску, прикрывающую балконную дверь, потом на шахматы, расставленные в первоначальное положение на подставке для чемоданов.

— Да, да! Теперь уже один. Совсем, совсем один, — тихо прошептал он, сокрушенно покачивая головой. — Ах, вы со мной, мои маленькие друзья! — нежно погладил Алехин деревянные фигурки. — Одни вы мне верны, да и я всегда любил вас! Все для вас бросил: карьеру юриста, родину, Надю… Вот и остался один: ни семьи, ни дома. Прожил всю жизнь скитальцем — вечные отели, поезда, турнирные залы. И всегда был одинок: и в славе и в падении. Одинок… Совсем, совсем одинок!

Алехин вскочил с места, быстро зашагал до комнате.

— И все-таки я не кляну вас! Это злые люди придумали, будто Чигорин сжег перед смертью свои шахматы. Нелепость! Шахматы дают радость, свою, особую, ни с чем не сравнимую радость! Вас будут любить люди. Да, да, поймут и полюбят… Поймут и полюбят…

Подойдя к полке, он взял книгу. Это была «Сестра Керри», оставленная кем-то из постояльцев номера. Много раз перечитывал Алехин эту книгу. Его и раньше поражала сила и убедительность, с которой Драйзер обрисовал этапы постепенного обнищания человека, когда-то купавшегося в благополучии и довольстве, но тогда он считал, что причина падения героя книги личная слабость, отсутствие воли и энергии в борьбе за жизнь. Теперь его собственный опыт убедил Алехина, что лестница жизни, крутая и непреодолимая при движении вверх, становится удивительно скользкой, когда человек летит по ней вниз.

«Стоит ли продолжать? — чуть слышно пробормотал Герствуд и растянулся во всю длину…» Этими словами заканчивалась история человека, дошедшего в своем падении до самоубийства в ночлежном доме.

— А стоит ли мне продолжать? — вслух спросил себя Алехин. — В совершенно безнадежной позиции нужно сдаваться. Да, да, сдаваться. Зачем терзать себя, продолжать мучения, когда можно покончить со всем одним ударом? Человек должен иметь достаточно мужества и воли, чтобы властно распорядиться своей судьбой. «Самоубийца похож на шахматного игрока, партия которого стоит плохо, и он, вместо того чтобы играть с удвоенным вниманием, предпочитает сдать ее, смешать фигуры», — пришли ему на память слова Толстого.

— Ты и прав и не прав, великий знаток души человека! — пробормотал Алехин. — Ты говоришь «партия стоит плохо». А если безнадежно, как у меня теперь? Что тогда сделаешь даже с удвоенным вниманием? Ни проблеска, ни просвета!

И мысли его — вновь — в который раз! — перебросились на собственную судьбу. «Что меня ждет? — думал он. — Суд, разбор грязных дел, состряпанных врагами. За что? Ну, играл в турнирах при фашистах! А что было делать?» И хотя даже в этот тяжелый момент он целиком оправдывал себя, все же где-то в глубине души его не покидало сознание собственной виновности. «А разве ты не дал оснований для обвинения? — спрашивал он себя. — Разве в твоем поведении не было такого, что заслуживает осуждения? Ну, признайся, разве не был ты доволен, когда вокруг твоего имени нацисты поднимали шумиху. „С нами чемпион мира! — кричали они. — Да здравствует чемпион мира!“ И ты ведь не протестовал против этого, наоборот, довольный, слушал эти речи. Уж очень ты любил всю жизнь славу и себя в этой славе. Вот теперь расплачивайся!»

«Как это, Флор говорил, меня называют в России? Ах да, беспринципный… Беспринципный в жизни и в политике. А, пожалуй, они правы, действительно беспринципный… Ну вот, в такой момент и начал ругать себя. Как это пишут в советских газетах: „самокритикой“ занялся. Тут дело до петли дошло, а он себя критикует. До петли… до петли… А ведь это идея! Сразу все будет кончено. Взять простыню, свить канат и…»

Алехин испуганно взглянул вверх, мысленно примериваясь и проверяя прочность крюка, удерживающего люстру. На миг ему представилось, как он влезает на стол, привязывает канат, продевает голову в петлю… Затем ногой толкает стол и — страшный рывок за шею…

«Бр-р-р! Ужасно! — содрогнулся Алехин. — Все что угодно, только не это! Слишком позорная смерть. Вот английский мастер Ейтс — тот газом… Открыл кран — и все! Это лучше. А талантливый был шахматист, как он однажды меня разгромил! Ни с того ни с сего, бац ладью на аш-два… Я даже растерялся. И что его заставило покончить с собой? Говорят, нужда, вечная спутница престарелых шахматистов…»

Жуткие мысли душили его, ему захотелось ощутить признаки жизни, услышать человеческий голос, музыку. Он включил радиоприемник. Из репродуктора полились тяжелые, нараставшие с каждой минутой басовые аккорды. Алехин узнал знакомую с детства музыку. Исполнялась «Похоронная» Листа. Искусный пианист беспрерывно слал в эфир страшные звуки смерти. Вот басовые аккорды прекратились, и в комнату ворвалась мрачная, вызывающая содрогание мелодия. Монотонный марш провожал в последний путь ушедшего из жизни.

Безмолвный сидел Алехин у приемника, уставившись взглядом в угол комнаты. Вдруг мелодия марша кончилась, и вновь в комнату широкой волной полились глухие низкие аккорды. За ними рассыпчатый рокот — подошла пора последнего прощания, комья земли стучали по крышке гроба. Еще три коротких, резких басовых аккорда и… конец! Последняя связь с этим миром оборвалась.

Алехин встал и распахнул дверь на балкон. После теплой комнаты ветер, бросавший в лицо крупные капли дождя, показался особенно пронзительным. Где-то вдалеке за парком бушевал океан: огромные волны с шумом разбивались о Скалистый берег, парк стонал, порывистый ветер легко гнул мощные ветви эвкалиптов, зло шелестел иглистыми листьями пальм. Тяжелые тучи, прикованные к земле бесчисленными лентами дождевых струй, с угрозой повисли над отелем; мрак сдавливал жизнь; казалось, вот-вот разгневанное небо накроет землю и в одно мгновенье уничтожит и эти красивые строения, белеющие в темноте, и эти искусно рассаженные деревья, и людей, тщетно ищущих спасения под крышами. Как бы предупреждая о своем грозном намерении, небо временами разваливалось вдруг на части и изрыгало яркую ломаную молнию, готовую сжечь все живое.

Алехин не замечал ни холодного ветра, ни дождевых струй, заливавших балкон. Он был подавлен, уничтожен преследовавшей его всюду тенью смерти — сегодня она царила и в строках книги, и в музыке, и в природе… Не было от нее нигде спасенья, некуда было от нее спрятаться! В безнадежном отчаянии смотрел он туда, где в темноте, далеко внизу, в отсветах окон пяти этажей слабо виднелся покрытый лужами тротуар. Как все нервные люди, Алехин боялся высоты, и теперь воображение начало рисовать ему одну за другой самые жуткие картины. Вот он перелезает через перила, свешивается вниз. Сначала держится одной рукой за барьер, потом отпускает руку и…

«А как я буду лететь: вниз головой или ногами? — задал вдруг вопрос привыкший все анализировать мозг. — Можно ли управлять собственным телом в немногие секунды полета? Парашютисты как-то это делают». Ему представились на миг все подробности короткого, жуткого полета, страшный удар о землю, бесформенная груда костей и кровоточащего мяса. Не в силах больше владеть собой, он безропотно закрыл глаза…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: