Я мысленно себе представил насмешливое выражение ее лица и в душе был доволен, что, занятый работой, не мог взглянуть на нес.

— Не скажете? Почему?

Я напряженно прислушивался к интонации ее голоса: не показалось ли мне, что она мной недовольна? Я, кажется, ничем не обидел ее и не давал повода сердиться.

— Бы спрашиваете, почему? Потому что это не входит в круг моих обязанностей, — по-прежнему сухо ответила она.

«Ей, видимо, не по вкусу наша работа, — решил я, — и со свойственной женщине непоследовательностью она свое недовольство вымещает на мне».

Состояние больного продолжало оставаться без изменений. Массы воздуха насыщали кровь кислородом, растягиваемые легкие посылали нервные сигналы к центрам, регулирующим дыхание, как бы взывали о помощи, кровь омывала сердечные полости, а жизнь не возвращалась.

— Последняя минута, — услышал я напоминание помощницы.

Она стояла около аппаратуры, неподвижная, прямая. Правая рука ее сжимала резиновую грушу, глаза были устремлены на тонометр.

От звучания ли ее голоса или от сознания, что наш труд был, возможно, напрасен, рука моя вздрагивает и по телу пробегает дрожь. Мной овладевает болезненная тоска, какой я не знал еще. Сердце замирает, и ледяной пот покрывает мой лоб. «Что со мной? — спрашиваю я себя. — Я словно студент первого курса… Впервые ли мне возвращать к жизни больного, впервые ли постигает неудача? Уж не присутствие ли Надежды Васильевны так действует на меня? Вряд ли, нет, нет… Каждый из пас занят своим делом, и мы не мешаем друг другу… Сейчас она объявит, что прошло семь минут, и мы оставим работу. Право, нам спорить незачем. Нет, Надежда Васильевна тут ни при чем… Жаль, что у пас ничего не вышло и, видимо, не выйдет уже… Впрочем, кто знает, у нас еще много секунд впереди…».

Во мне вдруг пробуждается надежда, а с ней и решимость. Мои руки начинают двигаться в такт биению моего сердца, и в том же ритме поспевает мысль. Эта гармония замедляет течение времени, последние секунды широко растекаются, и на их просторах пробуждается жизнь больного. Его дыхание едва слышно — такое же судорожное и прерывистое, как в предсмертные мгновения. Вскоре оживает самый ранимый — дыхательный центр коры головного мозга. Дыхание становится ровным и глубоким. Все отчетливей бьется сердце, благодатная кровь омывает ткани, насыщает их кислородом. Жизнь нарастает, только сознания все еще нет, кора мозга проснется последней.

— Что бы вы стали делать, — вдруг спрашивает помощница, — если бы сердце больного не забилось?

Странный вопрос! Неужели она не знает, как в таких случаях поступают? Впрочем, неудивительно, она ведь не врач. У патологоанатомов такие затруднения не возникают.

— Неужели вы рассекли бы грудную клетку, чтобы рукой массировать сердце?

Конечно, но откуда эти нотки досады и иронии? Так говорит человек, который не столько движим любопытством, сколько желанием поставить другого в тупик. «В таком виде разговор не может продолжаться», — решаю я и все-таки ей отвечаю:

— Практика оживления умерших путем сжимания левой части грудной клетки насчитывает уже века. Почему бы и мне не воспользоваться этим приемом? Индейцы Северной Америки, чтобы вернуть мертвого к жизни, передавали ему дыхание живого человека. И в этом, как видите, мы недалеко ушли от того, что делали до нас другие…

— Вы умеете читать лекции в самом неподходящем месте, — не отводя глаз от больного, говорит она. — Это не каждому удается.

Я был готов уже ответить ей тем же, оборвать на полуслове, намекнуть, что дерзость не украшает ее, но в это мгновение больной открыл глаза. Они были устремлены на меня, но вряд ли что-либо различали. Так смотрят слепые. Я взглянул на часы, чтобы выяснить сколько времени прошло с момента клинической смерти.

— Семь минут, — сказала Надежда Васильевна, — для тревоги нет оснований.

Она прочла мои мысли и поспешила меня успокоить. Я забыл ее недавние придирки и поблагодарил.

— Вы правы… Это так называемая корковая слепота, она обычно проходит.

Когда больного увезли в палату, наш разговор возобновился. Усталые и возбужденные, мы сидели друг подле друга на скамье и обсуждали событие, которому были свидетелями. Надежда Васильевна засыпала меня вопросами, и я едва успевал на них отвечать. Теперь она казалась миролюбивой, всем интересовалась и все хотела узнать. Выслушав, в каких случаях смерть обратима, она спросила:

— Пробовали вы оживлять умерших спустя пятнадцать минут после смерти?

Я объяснил ей, что оживленные люди с поврежденной корой головного мозга неполноценны и становятся обузой для себя и окружающих. Будь они способны мыслить и рассуждать, они не были бы нам за это благодарны.

Она задумалась, и тут только я впервые ее разглядел. Надежда Васильевна была хороша. Выше среднего роста, чуть полная, с мягкими чертами лица, так не вязавшимися с се сухой лаконичной речью и строгими, даже резкими движениями. Ее каштановые волосы, свернутые пучком на затылке, и карие глаза с длинными ресницами под сенью темных подвижных бровей мягко оттеняли несколько бледное лицо и маленький, резко очерченный рот. На вид ей было лет двадцать восемь. Она, несомненно, была и красива, и умна, но речь и движения ее свидетельствовали о глубоком разладе в ее душе.

— А почему бы вам не попробовать? — вернулась она к прерванному разговору. — Пусть эти люди неполноценны, но где уверенность, что они со временем не поправятся… не станут вполне нормальными?

Я снова повторил, что погибшие мозговые клетки не возрождаются, оживление ни к чему не приведет.

— Мы не можем себе позволить, — закончил я, — ставить опыты на человеке.

— Не на человеке, — поправила она меня, — а на трупе. Во имя науки человечеству не жаль было живых людей, а вы жалеете мертвых. Ведь так?

Снова в ее тоне зазвучала ирония. На память пришла сухая лаконичная фраза: «В вашем распоряжении три минуты», и прежняя неловкость овладела мной. Мне страстно захотелось разубедить мою взбалмошную помощницу и объяснить, что ее мысли не новы, они немало в свое время терзали и меня. Сколько раз я проклинал скупо отпущенные мне минуты для борьбы со смертью. Я завидовал летчику-испытателю, который может пробовать свои силы до той критической минуты, когда, не выдержав напряжения, самолет рассыплется и сгорит. Я спокойно принял бы смерть, утешившись мыслью, что не остановился у мертвой преграды…

— Вы напрасно это говорите, — сказал я ей, — мне не мертвого, а живого жаль. Вернув несчастного к жизни, я постеснялся бы этому человеку в глаза взглянуть.

Воспользовавшись паузой, я заговорил о другом:

— Позвольте и мне, Надежда Васильевна, задать вам вопрос: как вы объясните ваше поведение сегодня? Вы мной недовольны? Я чем-нибудь обидел вас? Или вы будете утверждать, что это мне только показалось?

— Нет, — не поднимая головы и не глядя на меня, ответила она. — Ни вы, никто другой меня не обидел, я всегда так веду себя на новом месте. Меня к этому приучили хирурги — мои прежние начальники и учителя… Эти люди, как вы знаете, считают своей привилегией третировать персонал во время операций. — Слово «третировать» она произнесла с особой интонацией, как бы выделяя его. — Не дожидаясь, когда такой мастер браниться покажет себя, я научилась его предупреждать.

Она подняла голову, краешком губ усмехнулась и искоса взглянула на меня. За улыбкой и взглядом скрывалось нечто недосказанное, и я нетерпеливо ждал, когда она снова заговорит.

— Вы умеете хранить присутствие духа, — с той же многозначительностью продолжала она, — а ведь я порядком надерзила вам.

Теперь было поздно ее упрекать, да и после ее признания — бесполезно.

— Я не мог поступить иначе, — ответил я, — спорить — значило бы расстроить вас, а в нашей работе беспокойство может стоить больному жизни… Не скажете ли мы теперь, куда девался начальник госпиталя? Я ведь не поверил, что отвечать на вопросы не входит в круг ваших обязанностей.

Она молча открыла дверь и кивком головы предложила мне следовать за ней. У дверей биллиардной она остановилась. Оттуда доносились голоса врачей и стук шаров.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: