Да, под таким напряжением долго не протянуть.
А как от него избавиться?
Как освободить разум и душу?..
В самом конце февраля Бурлак проводил молодую жену в Москву, на месячные курсы. На обратном пути она должна была заехать к матери, чтобы уговорить ту перебраться в Гудым хотя бы на время, пока Ольга родит и научится обращаться с ребенком.
Проводил Бурлак жену и вместе с Юрником сразу укатил на трассу и целую неделю колесил по разбитым зимникам, вдоль свежевырытых траншей, сваренных «в нитку» труб, от колонны к колонне, придирчиво вглядываясь в работу землеройщиков и сварщиков, изолировщиков, трубоукладчиков. И всюду он вносил свои коррективы в расстановку техники и людей, ломал не им составленные графики и схемы — словом, руководил…
Люди на трассе работали слаженно и дружно, но без напряжения, не спеша.
— Похоже, прав Сивков. Ни азарта. Ни штурмового напора, — недовольно подытожил Бурлак свои наблюдения.
Ничего не ответил Юрник, только плечами пожал.
— Вроде впереди у них не полтора-два месяца, а бог знает сколько времени, — уже сердито выговорил Бурлак.
Теперь Юрник откликнулся до обидного равнодушным голосом:
— Нормы бригады и мехколонны выполняют. Механизмы загружены…
— Но темп! — уязвленно воскликнул Бурлак. — Чтобы до распутицы завершить пятую нитку, надо ускорить темп раза в два.
— Мани, мани, — насмешливо проговорил Юрник и, вытянув правую руку, потер большим пальцем об указательный.
— Опять рубли, — поморщился Бурлак, — а убеждение? Моральный стимул?
Не поверил Юрник в искренность этих рассуждений. «Чего передо мной-то рисоваться? Гони по проторенной. Главное — сдать трубу, вот и ставь на финише мешок с червонцами…»
— Значит, прав Сивков? — с болезненно горьким упрямством напирал Бурлак. — Не помани рублем, не прибавят шагу трассовики. А и сейчас среднемесячная не меньше восьмисот рублей. Мало! Давай тысячу. Дадим тысячу, запросят полторы. Так ведь?
Юрник продолжал отмалчиваться. То ли несогласие демонстрировал, то ли недоверие выказывал, а может, у него были какие-то иные причины. Угрюмое упорное молчание Юрника в конце концов вывело Бурлака из себя. И он сорвался:
— Ты что, онемел?! Не слышишь? Не согласен?
— Не согласен, — спокойно подтвердил Юрник. — Чего вы так на меня смотрите? Прекрасно ведь знаете, чем сюда заманиваем и держим. И то, что по-иному нельзя, — тоже знаете… Ну прав Сивков, а что из этого? Себя-то зачем обманывать? Быт здесь — ни к черту. Культура — на нуле. Снабжение… — а-а! За что же зацепиться человеку? Чем жить? На что надеяться? Только рубль! Он и греет, и обнадеживает, и сулит. Построй здесь настоящий город, со всеми благами для души и тела, обеспечь добрым жильем, вдоволь продуктов и товаров…
— Утопия, — неприязненно перебил Бурлак.
— Утопия? Тогда гони рубли! — жестко выговорил Юрник, переходя на «ты». — Это легче. Проще. Ни ума, ни таланта, ни сил! Почерпнул из государственной мошны и швыряй. Только этой рублевой лихорадке скоро придет конец. Помяни меня. Таких, как Сивков, Глазунов, Воронов, становится все больше…
Это был удар — неожиданный и потому особенно чувствительный. Удар по незащищенному, неприкасаемому месту. И нанес его не соперник, не враг, а беззаветный, преданный стремянный, который доселе ни разу не возразил, не поперечил, даже не усомнился в непогрешимости Бурлака, к коему был привязан сердцем и разумом, казалось, на век.
Это был бунт, низвержение всего устоявшегося, обкатанного, проверенного на сопротивляемость, на разрыв, на прочность.
Такого Бурлак не мог ни простить, ни стерпеть и взбеленился.
— Ты сам-то… Сам-то… Сам-то ты кто?! — заорал Бурлак. — Снабжение, быт, культура… Это же твоя прямая обязанность. За это…
— Моя обязанность — тебя пасти. Тебе нужен не зам по быту, а квартирмейстер и адъютант, и…
— Не про мою ли персону соорудил ты дачку под Владимиром? Двухэтажную. Меблированную, с кирпичным гаражом и «Волгой». И здесь… гребешь и тянешь отовсюду. Тихо. С улыбочкой. А все себе в карман…
— Себе и тебе, — жестко, с вызовом откликнулся Юрник. — А точнее, тебе и себе.
Задохнулся от ярости Бурлак. Кровь прилила к лицу, и то стало угрожающе багровым. Даже глаза покраснели. Казалось, еще миг, и он исхлещет, измочалит Юрника если не кулаками, то уж наверняка злыми, жалящими словами.
Замер в недобром ожидании Юрник, напрягшись телом и устремив на Бурлака гневный взгляд. Наколовшись на него, Бурлак вдруг понял: не смолчит верный оруженосец, не стерпит. Больно и метко даст сдачи и уйдет…
Горло у Бурлака так ссохлось, что вдыхаемый и выдыхаемый воздух с хрипом и неприятным астматическим присвистом прорывался в узкую щель. А в висках, в кончиках сжатых в кулаки пальцев, в основании шеи — всюду все отчетливей и громче слышались частые, прерывистые удары сердца, и черная тоска, безнадежная и унылая, вдруг растеклась по телу, отяжелила, затуманила голову, налила ее болью и жаром. Сердце как будто распалось на три части: одна осталась в груди, подле основания шеи, а две другие разместились в висках и в кулаке, и все разом лихорадочно и яро били и били набат, то и дело прерывая его жуткими паузами. Те сдваивались, страивались, сбегались в такие затяжные провалы, что Бурлак замирал, холодел от ужаса.
Юрник видел, как побледнел, болезненно напрягся и затих, замер Бурлак, к чему-то прислушиваясь со все возрастающей, очевидной тревогой. Бледность лица сменилась прозрачной пугающей синевой. Бурлак ровно бы усыхал и старился на глазах, становясь маленьким, согбенным и жалким. «Что с тобой?» — хотел спросить Юрник, но не спросил: не смог выговорить. Сейчас ему было все равно, что происходило с его недавним кумиром, которому десять лет служил верно, воистину не щадя живота и сил. Кумира больше не существовало. Был малоприятный человек, своевольный и надменный, привыкший повелевать и властвовать, считающей свое мнение — безошибочным, а слово — последним. Великая неукротимая река жизни разбила гранитную твердь высокого пьедестала, на котором возвышался кумир. Бегство Марфы, женитьба на Ольге, исчезновение Лены — все это, волна за волной, расшатало, разнесло в прах постамент, смахнуло с него живого бога, и тут же стремительный и сильный поток закружил его, разворачивая и кувыркая, ударяя сильно и часто о что-то твердое и неподатливое. Вмиг содрал, смыл с божка позолоту и мокрого, жалкого, обессиленного и одинокого вышвырнул теперь сюда.
Недоверчиво настороженный взгляд Юрника еще раз скользнул по оглушенному буйным приступом аритмии, надломленному, скрючившемуся Бурлаку. «Что с ним?» А в душе шевельнулось странное неприятное чувство, трудно выразимое одним словом. Было в нем и злорадство, и обида, и жалость. И чтобы ни одному из них не дать прорваться наружу, Юрник молча поднялся и проворно вышел из комнаты, где они должны были ночевать.
«Он заметил, что мне плохо, и ушел. Даже не спросил. Повернулся, и подыхай тут… Феликс за добро требует предательства. Что надо Юрнику? Чего не хватает? Обиделся за дачку под Владимиром? Черт с ней, с дачкой. За десять лет ни единой стычки, я только приказывал, он только исполнял… Уйдет теперь. Не завтра, через полгода, но уйдет. Эти прислужники твердолобы, как ослы. И прямолинейны. Никаких полутонов… Жаль. Не вдруг заменишь. Никого похожего под рукой… Отломился еще один кусок. Крошится, рушится прежнее, как льдинка под сапогом. Что взамен?.. Неужели останусь один? У разбитого корыта?..»
И опять это противное чувство крутого скользкого склона под ногами. Ноги судорожно ищут малой опоры. Выбоинки, вмятинки, бугорка ищут и не находят. И руки слепо и безнадежно шарят вокруг. «Неужели же ничего надежного, прочного. Хоть малой опоры. Хоть крошечной зацепки… А Оля?.. Люблю же?..»
Похолодел, не уловив в себе скорого утвердительного ответа. Так взволновался, что перестал слышать удары скачущего сердца. Прикрыв глаза, без усилий вызвал в памяти образ Ольги, и жаркая, радостная волна прошла по телу.