«Люблю… Вот он — противовес. Удержит. Выровняет. Поможет вверх…»
А в глубине души будто булавочные уколы: «Удержит ли?.. Поможет ли?..»
Вот и последние ступени за спиной. Бурлак поспешно шагнул на лестничную площадку: «Сейчас залает Арго». Пес чуял своих издали, встречал из-за двери переполошенно радостным лаем. Нашаривая в кармане ключи, Бурлак вдруг спохватился: пса-то в квартире нет. Досадливо поморщился: «Черт, давно пора забыть…» Но пес, как и все прошлое, почему-то не забывался, Бурлак часто вспоминал это четвероногое лохматое существо с тяжелой лобастой головой. Очень часто. Недопустимо часто. И всегда пес являлся вместе с Леной. И стоило Бурлаку вспомнить дочь, как непременно рядом с ней сидел, лежал или вышагивал лопоухий Арго. Несколько раз Арго входил в сны Бурлака вместе с бронзовым догом. Это была прелестная пара: великан и карлик.
В квартире пахло запустением и пылью. Еще не скинув полушубка, Бурлак прочитал три Ольгиных письма: одно с дороги, два — из Москвы. Очень милые, нежные письма, каждая строка которых была пронизана любовью и трогательной заботой о Бурлаке. Он читал и оживал духом и наполнялся жаждой деятельности. Тут же заказал на утро телефонный разговор с Ольгой и вдруг запел:
Увлекся песней и пока не допел, с места не тронулся. Стало светло и празднично вокруг и в нем, вроде и не было за спиной сумасшедшей недельной гонки по зимникам, бесконечных совещаний и планерок, бессонных ночей.
Потом он открыл краны в ванной. Пока та наполнялась водой, Бурлак наскоро перекусил. Чуть зеленоватая от хвойного экстракта, пахучая, теплая вода ласкала тело. Удобно разместившись в ванне, Бурлак сладко подремал чуток, потом старательно намылился и долго упоенно плескался под душем. Накинув вафельную простыню, разомлевший и довольный, расслабленно прошлепал босиком до кресла подле торшера и обессиленно плюхнулся на мягкое сиденье. Вольготно развалясь, минут десять блаженствовал в сладостной полудреме. Потом, стряхнув сонливость, взялся за газеты, которых накопилась целая кипа.
Едва начав читать, снова задремал. Сквозь сон слышал, как ворочался и кряхтел за окнами ветер, как бились капли о раковину кухонной мойки, но эта хрупкость и прозрачность сна были приятны и, вдоволь понежась, Бурлак легко, без усилий разорвал тягучую пелену дремы, резко поднялся, потянулся… «Ах, как хорошо жить. Просто жить: есть, пить, дышать, двигаться. Все самое простое и естественное — прекрасно. А если есть еще желанное дело и любимая… Пока… пока можешь…» И будто специально для того, чтобы подчеркнуть, подтвердить это ПОКА, вдруг стронулось с насиженного места сердце, всплыло вверх, к самому горлу, и забарабанило часто-часто. «Началось», — вмиг ожесточась, подумал Бурлак, и от недавнего упоения жизнью ничего не осталось. Все, чем только что был переполнен, что миг назад так радовало и волновало, все разом выветрилось из души и из тела, наполнив их тоскливым ожиданием неизбежного приступа.
Как он ненавидел сейчас свое сердце, которое всегда вероломно вламывалось в его жизнь и перечеркивало, мертвило в ней все радужное, живое и теплое. «Надо чем-то заняться, чтобы не слышать, не чувствовать. Пусть кувыркается сколько угодно…» И, словно мстя ему за это небрежение и непокорность, сердце разом сорвалось с ритма, и посыпали паузы-перебои, да все чаще и чаще…
Затравленно заметался Бурлак по гостиной. Включал телевизор, хватал газету, раскрывал журнал, ложился, садился и ходил — ничего не помогало: он отчетливо слышал каждый сбой в ритме выскочившего из упряжи сердца. В дополнение ко всему перебои стали сопровождаться икотой. Та сотрясала, душила, вгоняла в пот, и ни вода, ни глубокие вдохи — не могли ее остановить. Бурлак скоро вымотался, сдался, уступил, и сразу перебои стали сдваиваться, страиваться, образуя целые каскады, а перерывы между толчками сердца становились все продолжительней. Держась за пульс, он обмирал от страха: а вдруг замершее сердце больше не застучит? Страх парализовал разум и волю. Воображение рисовало картины близкого ужасного конца…
Одну за другой глотал Бурлак таблетки новокаинамида и бромистой камфары, сосал валидол, пил валерьянку и валокордин. Сила сердечных ударов ослабла, пульс еле прощупывался, но перебои не прекращались. «Сколько может оно вот так? Не из каучука ведь. Лопнет или встанет. Буду валяться здесь…» И тут же полезли в голову те самые мысли, которые ломали и душили его тогда на завьюженном зимнике. И снова, как тогда, зазвучали, заспорили в нем два непримиримых голоса. Марфа. Лена. Феликс. Юрник. Завертелись вокруг, упрекая и судя.
Он гневался на Лену и на Марфу: за то, что они есть и не забыты, небезразличны; за то, что они страдают и любят его. Любят — он это знал и за то презирал и ненавидел. И себя ненавидел. За малодушие, за чрезмерную чувствительность, за трусость…
— К чертовой матери! Всех!.. Всех!..
Острая боль прошила грудь. Побелев лицом, Бурлак замер. «Вот сейчас… Пронесло…» Легкими, невесомыми шажками добрался до телефона. Вызвал «скорую помощь».
Приехал молодой врач. Чем дольше он слушал сердце Бурлака, тем сильней волновался. Голос и руки врача стали вздрагивать, глаза ускользали от цепкого вопросительного взгляда больного.
— Немедленно в постель. Не шевелиться, не разговаривать. Сейчас вызову кардиологическую группу.
Пока ожидали кардиологов, юный эскулап, что-то лопоча, растерянно топтался подле больного, сделал ему инъекцию камфары и еще какого-то лекарства и вовсе перепугал Бурлака.
Явилась кардиологическая группа. Сделали кардиограмму, которая всех ошеломила.
— Немедленно в больницу! — категорично заявила кардиолог.
Бурлак отказался.
— Тогда дайте честное слово, что до утра не встанете, с дивана, а утром я пришлю к вам врача.
— Хорошо.
Его снова кололи и чем-то поили, вероятно, и снотворным, потому что, едва врачи уехали, он уснул.
Спал без сновидений, тяжелым сном, проснулся опустошенный и вялый, с ломотной болью в голове и дурным настроением. Проснулся и сразу руку на пульс. Сердце билось замедленно, но без перебоев. Это обрадовало, сразу прибавило сил, подняло настроение. Медленно, осторожно поднялся Бурлак, прислушался к себе — все в норме. Не спеша оделся, не спеша позавтракал, все еще осторожничая, вышел из квартиры, а оказавшись на улице, вдруг припустил полным ходом, как будто норовил убежать от своего недуга.
Едва уселся за рабочий стол, позвонила по телефону Сталина:
— Здравствуй, Максим. Чего ты от медицины бегаешь? Дал слово лежать, а сам? Мы приехали, тебя и след простыл.
— На том свете належимся, Сталина.
— Заглянул бы ко мне. Говорят, я неплохой кардиолог. Два раза была на специализации в Москве, стажировалась у таких китов… Кое-что смыслю в аритмии.
— У меня сегодня…
— У тебя сегодня, как и вчера, и завтра, — бесцеремонно перебила Сталина. — Подходи в консультативную поликлинику в семнадцатый кабинет в четыре часа. Буду ждать. Пока. Целую. — И положила трубку.
На четыре часа Бурлак назначил совещание главных специалистов треста. Решил позвонить Сталине, перенести встречу с ней на более поздний час или на завтра, взялся уже за телефонную трубку, но с аппарата не снял, почувствовав в кончиках пальцев легкие толчки пульсирующей крови. Сперва размеренные, ровные, хотя и торопливые, но стоило к ним прислушаться, и сразу ритм нарушился. «К черту совещание. Давно надо было показаться Сталине. Замкнет ненароком, тогда…»
Ровно в четыре он толкнул дверь семнадцатого кабинета и сразу угодил в крепкие искренние объятия Сталины. Нимало не смущаясь присутствием медсестры, Сталина звонко поцеловала Бурлака в щеку, тут же старательно стерла платочком помаду.
— Раздевайся, Максим, усаживайся. — Повернулась к медсестре. — Вы на сегодня свободны, Зоя.
— Ой, спасибо, — обрадованно воскликнула юная медсестра и выпорхнула из кабинета.