Сталина подсела к столу, придвинула чистую историю болезни и, улыбаясь, сказала деловито:
— Теперь, Максим, рассказывай все по порядку: когда началось, как развивалось, чем лечил. Не спеши. Ничего не упускай. У сердца нет мелочей. Слушаю.
Заинтересованность и серьезность тона вечно взбалмошной Сталины понравились Бурлаку, в нем зародилось доверие к женщине, которое медленно и отчетливо проглянуло во взгляде и в голосе и было с удовольствием ею примечено.
Он рассказывал очень подробно, называя даты, припоминая детали, и только о своих чувствах не распространялся. Но Сталина будто в душу ему глядела:
— Страшно, когда накатит?
— Страшно, — неожиданно признался он.
— Раздевайся до пояса, послушаю.
Она заставила его приседать и нагибаться, подпрыгивать и лежать, несколько раз измеряла кровяное давление, считала пульс. И после каждого упражнения подолгу прослушивала сердце, что-то невнятно бормоча себе под нос.
По выражению ее лица, по перемене тональности и невнятному бормотанию Бурлак догадывался, что Сталина глубоко понимает предмет своего исследования, ведет его не наобум, а по какой-то заранее обдуманной схеме, взвешивая, сопоставляя, уточняя, и это еще сильней укрепило веру Бурлака, и он беспрекословно и очень старательно исполнял все приказы, вспотел, запыхался и даже чуточку расстроился, когда она скомандовала:
— Все! Одевайся.
Бурлак вздыхал, ерзал на стуле, выжидательно и нетерпеливо взглядывая на Сталину, а та молчала. Нестерпимо долго молчала. Так долго, что Бурлак забеспокоился, заволновался и, наконец не выдержав, хрипло сказал:
— Чего тянешь? Выкладывай…
— Нечего выкладывать, — проговорила Сталина, улыбаясь и посверкивая глазами. — Представляешь? Нечего! Нужно пообследовать, чтобы ответить на главный вопрос: органика или функционально-нервное происхождение? Я, конечно, предпочла бы второе, но… Придется недельку полежать в больнице.
— С ума сошла? В такое время на целую неделю?
— Устрою тебя в отдельную палату. С телефоном. Разрешу принимать посетителей и отдавать распоряжения, но… — голос у нее затвердел, — обследоваться надо немедленно! Иначе можно не на неделю, на полгода улечься, а можно и на всю жизнь скатиться в нестроевые. С сердцем, Максим, шутки плохи. Так что не забивай ничем голову и ложись. Немедленно ложись!
Как колебался, как мучился он, соглашался и отказывался, искал какую-нибудь лазейку, чтобы там и тут, но все-таки решился:
— А-а, была не была…
Неделя промелькнула неприметно. Его отсутствие никак не отразилось на жизни треста, на трассовых делах. И в главке не встревожились. «Приболел, лечись поскорей». Ничего не изменилось. Не перевернулось. Не застопорилось. А он-то думал, померкнет белый свет.
Обследованием Сталина руководила сама и проделала за неделю столько, на что в обычных условиях потребовался бы, по меньшей мере, месяц.
И вот прощальный разговор.
Они сидели вдвоем в его палате. Сталина еще раз неспешно просматривала кардиограммы, заключения, анализы, а Бурлак неотрывно следил за ней глазами и нетерпеливо сопел.
— Слава богу, — заговорила наконец Сталина. — Мое предположение подтвердилось. Никакой органики. Нервы, Максим. Нервы. Вы, мужики, считаете себя железобетонными, ни удержи вам, ни износу, а на поверку выходит — обыкновенные люди. Ну позакаленней прочих. Похарактерней. Умеете добиваться своего. Только за все эти плюсы надо расплачиваться здоровьем. И прежде всего страдают нервы…
«Конечно, нервы, — подумал Бурлак. — Сколько наворочал за последние полгода… Вот обрадуется Ольга. В каждом письме: «Не волнуйся, не перенапрягайся, береги сердце…»
Воспоминание об Ольге размягчило, успокоило. Вздохнул облегченно. И эту мало видимую перемену в его настроении Сталина тут же подметила. Улыбнулась понимающе и смолкла.
Молчал и Бурлак. Смотрел на Сталину рассредоточенным теплым взглядом, а видел перед собой Ольгу. Улыбающуюся, счастливую, любимую Ольгу. И Бурлак улыбнулся ей, нежно и преданно.
Сталина приняла улыбку на свой счет, тут же улыбнулась ответно и, коснувшись его колена, сказала:
— Вот так, Максим.
Он опомнился, отпугнул видение, спросил:
— И что ж теперь?
— Есть у меня одна задумка. Дам тебе еще на десять дней больничный. Переберешься в свой профилакторий или куда тебе угодно… Только чтобы природа рядом. Можно и на вашу трестовскую дачку. Хочешь, не хочешь — я с тобой. Будешь слушаться и повиноваться, торжественно обещаю не исцелить, конечно, но во всяком случае сделать первый, самый ответственный и самый решительный шаг к этому. По рукам?
И протянула Бурлаку узкую, обихоженную руку, а сама засматривала в глаза волнующе дерзким, вызывающим, прилипчивым взглядом.
Обрадованный приговором, Бурлак громко выдохнул скопившийся в груди воздух и сжал в своей жесткой ладони трепетную мягкую руку.
— Уговорила. Поселимся в нашем теремке. Во-первых, там телефон. Во-вторых, рядом Гудым…
— Забудь о Гудыме и телефоне, Максим. Никаких дел. Ни приемов, ни указаний, ни телефонных переговоров. Ничего! Ты выбыл, понимаешь? Испарился. Исчез на декаду. Кроме Юрника, никто не должен знать, где ты находишься. Условились?
Бурлак согласно кивнул.
Теремком называли двухэтажный дом с закругленными сверху окнами в резных наличниках, ажурным парадным крылечком, мансардой с балкончиком. Стоял теремок на берегу большого озера, на опушке вполне приличного для Севера леса. Теремок был выстроен из лиственничных бревен, оттого воздух в нем всегда был приятным, пахучим, благотворно действующим на человека. Отделан и обставлен теремок был с большим вкусом и изяществом. В нем всего шесть спальных комнат, небольшая столовая с кухонькой, бильярдная, крохотный кинозал, в котором стояли и цветной телевизор, и стереофонический проигрыватель с высокими колонками, и шахматный столик. Теремок предназначался для приема самых высоких и почетных гостей треста, и распоряжались им только Бурлак да Юрник.
Несколько недель теремок пустовал, и, кроме сторожа (он же и дворник) да его жены уборщицы, там никого не было. Вчера Юрник привез сюда повариху. Холодильник и шкаф в кладовке набили продуктами. А поздним вечером приехали Бурлак со Сталиной. Попили чаю и разошлись по своим комнатам.
В эту ночь Бурлак долго не мог заснуть. С того момента, как он согласился на этот десятидневный эксперимент, в его психическом механизме произошел определенный и приметный сдвиг. Он вдруг почувствовал себя примерно так, как обычно чувствовал, сидя в только что взлетевшем самолете, который увозил его с женой и дочкой на юг, в Сочи или в Симферополь, на долгожданный отдых. Едва самолет отрывался от взлетной, как все, чем жил доселе — трубы, пригрузы, производительность, планы… — все оставалось за спиной, в прошлом, а впереди — ласковое море, щедрое солнце и никаких забот. Не надо расфасовывать по минутам, загодя, еще не прожитый день, перебирать в памяти нескончаемые цифры, прикидывать, подсчитывать, исчислять, обдумывать формулировки выступлений и деловых бумаг. Ничего не надо. Радужный покой и отдохновенное безделье.
Особенно блаженствовал он, когда, отплыв подальше от берега, ложился на спину, раскинув руки и ноги, и море легонько покачивало, кружило, ласкало отдыхающее тело. Сквозь неплотно смеженные веки он видел клочок синего неба, и чаек, и легкие облака, и пролетающие самолеты, будто сквозь сон слышал гул людских голосов, крики птиц, гудки пароходов…
Ах, как сумасшедше галопирует время, какая-то дикая, необузданная скачка. Порой он утрачивал связь с проносившимся временем, не примечал смену дней и недель, не реагировал на перемену погоды… Трасса! Вот что определяло его настроение, его отношение к жизни, его связь с действительностью. Труба «пошла» — и он уже не отличал воскресенья от понедельника, праздника от будней, а все погодные перемены, перепады и колебания воспринимались лишь в связи с их влиянием на строительство трубопровода. Холода не пугали, страшили сильные ветры и метели, когда нельзя было «варить» трубу, и не только каждый день, но и каждый час простоя на трассе тревожили Бурлака. Как удары набатного колокола, звучало короткое, емкое: «Давай!» Давай трубу! Давай технику! Давай пригрузы, электроды, изолировочную ленту! Гони километры траншей и трубопроводов! Перепрыгивай, переползай речушки и реки. Грызи вечную мерзлоту. Тони в незамерзающих болотах. Самовольничай. Рискуй. Ссорься с подчиненными и с начальством. Бейся хоть о стенку лбом, а к весенней ростепели трубопровод сдай. И каждая новая нитка — самая важная, потому что нефть или газ, которые «пойдут» по ней, уже заверстаны, проданы и не сделать трубу — нельзя…