- Ты, — по-прежнему тихо сказала Ирина и еще ниже опустила голову.
Луговой вздохнул.
- Я ведь серьезно, Иришка...
- И я серьезно, — она подняла глаза. Он прочел в них отчаяние, и печаль, и ярость, и ревность. —
- И я серьезно! Ты что же, не понимаешь! Я смотрю мотогонки и вижу тебя, так какая мне разница, что смотреть — гонки, футбол, бокс, лыжи? Я говорю с тренером, а вижу тебя! Так не все ли мне равно — тренер он, чемпион, ученик, черт, дьявол...
- Но, Ирина...
- Не перебивай! Не перебивай! — она почти кричала. — Я все время вижу тебя, все время думаю о тебе! Я- отвлекаюсь на работе, стараюсь отвлечься! И мне все равно где, в Мурманске, в Сочи, в Ашхабаде, на гонках, заплывах, пробегах, хоть в домино пусть играют, лишь бы следить за этим, писать, слать репортажи, хоть на минутку отдохнуть от тебя, от мыслей о тебе, от...
Она всхлипнула.
Луговой подсел к ней, обнял, поцеловал в мокрые глаза, мокрые, горячие щеки.
Он был потрясен.
Такое случилось впервые. Он знал, как любит его Ирина, что он значит для нее. Но она была всегда удивительно сдержанна в своих чувствах. Конечно, она целовала его, кричала «люблю», шептала нежные слова. Но вот такой крик души, такое трагическое откровение он слышал впервые. И задыхался от жалости к ней, от безысходности, от беспомощности, от возмущения, что все вот не так получается и ничего нельзя изменить, а если и можно, так в его ли это силах, от горечи, от обиды... от обиды на это? На кого?
...Прошли часы. По-прежнему дремотно зеленело озеро под сенью мудрых старых елей, равнодушных к людским горестям и радостям, умолкли птицы в преддверии грозы. По-прежнему доносились луговые и лесные ароматы и гудели у земли озабоченные жуки.
Незаметно Луговой бросил взгляд на часы. Вздохнул. Приподнял голову Ирины, лежавшую у него на .коленях, тихо поцеловал.
- Пошли, — сказал он.
- Пошли, — как эхо откликнулась она, покорно встала, оделась, стала собирать посуду.
Счастливый день кончился. Кончился праздник. Впереди надвигались будни...
На обратном пути их застала гроза. И без того вечерело, а теперь черные тучи, которые заволокли небо, толстые нити бешеного дождя, протянувшиеся к земле, создавали иллюзию сумерек. Их прорезали величественные,
гигантские здесь, за городом, где был виден весь горизонт, извивающиеся молнии, после которых все кругом становилось еще темней. От небес до земли возникал внезапно толстый изломанный ослепительно-голубой зигзаг. Он держался перед глазами секунду, но за это время, будто серебристые нити, разбегались от него тонкие ветви разрядов. И все вокруг — небо, далекие поля, перелески, леса, дорога, поселки — застывало в нереально бледном свете, будто неподвижные, отлитые из гипса макеты необъятной декорации.
Машины шли с зажженными фарами, двигались медленно, словно с трудом продираясь сквозь частокол ливня, давя пышные, беспрерывно возникающие пузыри на асфальте.
Добрались до города, до обезлюдевших тротуаров, до светившихся уже в домах окон.
- Мне страшно, — сказала Ирина, прижавшись к нему.
- Перестань, как не стыдно, — успокаивал ее Луговой, — уже совсем большая девочка, а боишься грозы.
- Я не грозы, — шептала еле слышно Ирина, — я сама не знаю чего. Мне кажется, со мной должно что-то случиться...
- Перестань, — повторял Луговой, хмурясь. Терпеть он не мог этих дурацких мрачных предчувствий (этого «карканья», как он выражался), которые почему-то порой возникали у столь жизнелюбивого, веселого и восторженного существа, как Ирина. — Вечно ты со своими...
- Нет, нет, сейчас это серьезно, я чувствую, — бормотала Ирина.
«Гроза, — размышлял Луговой, — на всех действует. И на меня тоже: настроение — прямо из рук вон! Ведь какой день был, какой день»...
Но день прошел.
Плохой ли, хороший — его не вернешь. И это жаль, потому что каждый день жизни — подарок судьбы...
А в понедельник, как всегда к девяти, Луговой пришел на работу. Начиналась очередная трудовая неделя. Рабочий день. В «Спортивных просторах» он строился обычно так.
Первой, без четверти девять, приходила Катя. Она вешала в шкаф зонтик, накидку, ставила туда авоськи, сумки и придирчиво осматривала приемную и кабинет Лугового. То, что накануне сделала уборщица, ее никогда не удовлетворяло, и, недовольно поджав губы, она что-то переставляла, поправляла, вытирала, меняла воду в графине, проверяла, заряжен ли сифон, отточены ли карандаши, переворачивала листок календаря, передвигала стрелку электронных часов, открывала окно. Затем снимала чехол с машинки, заправляла лист и начинала печатать. У нее всегда было что печатать.
На оформление губ и ресниц, в отличие от многих молодых секретарш, в преддверии трудового дня она времени не тратила — знала, что очень некрасива, что никакая косметика не поможет, и смирилась с этим.
В период от без пяти девять до пяти минут десятого появлялась основная масса сотрудников. Сначала девочки — машинистки, секретарши, техреды, молодые литсот-рудницы — веселые, шумные, по большей части хорошенькие. Они, словно цветы, принесенные в комнату, создавали атмосферу свежести и красоты. Они оживленно обсуждали свои бесчисленные, всегда важные дела — последние спортивные новости, предстоящее комсомольское собрание, удачу (или неудачу) такого-то отдела (сотрудника, автора), «Люськиного хахаля», «Маринки-ны джинсы», «Юркину зазнобу», очередной кинофильм, пьесу, телепередачу, предполагаемый загородный выезд, гнев одного начальника, доброту другого... Чего только не обсуждали, о чем не спорили, чему не радовались, чем не возмущались! Смеялись, шутили, кричали, перебивали друг друга. И, в конце концов, разбегались по местам. И сразу же раздавались дробь машинок, телефонные звонки, хлопанье дверец шкафов и ящиков.
Заведующие отделами, их замы входили по одиночке, здоровались кто тихо, кто громко, а кто и молча — кивком головы.
Ответственный секретарь Иванов — очень элегантный, пахнующий одеколоном, с сигаретой в углу рта, набриолиненный, сверкающий — всегда слегка запаздывал. Он окидывал молоденьких сотрудниц взглядом, от которого они краснели, называл их «Жанночка», «Любочка», «Танечка» и шутил с ними. Шутки его были крайне игривы, и порой их можно было назвать двусмысленными, чтоб не сказать неприличными. Каждая новая девушка, придя в редакцию, после первой встречи с Ивановым считала, что он влюблен в нее, после второй — влюблялась в него сама, после десятой — тоскливо бормотала «трепач» и привыкала.
При своей легкомысленной донжуанской внешности и таком же поведении Иванов являлся едва ли не самым эффективным работником в журнале. Он обладал поразительной энергией, был динамичен, мгновенно схватывал суть проблемы, тут же принимал решение и неукоснительно проводил его в жизнь. Он был инициативным, смелым работником, не боялся ответственности. При этом работал в невероятном темпе. Кипы писем, требований, справок, докладных, отношений, распоряжений, финансовых документов, громоздившихся с утра на его столе, исчезали буквально за полчаса, все с резолюциями, отметками, подписями, всегда точными, деловыми, конкретными. Ему приносили синьки, верстку, макет. Все это просматривалось, казалось бы, небрежным, поверхностным взглядом мгновенно, но ни разу он не пропустил ошибки, опечатки, нелепости. Потом Иванов вскакивал в машину и исчезал. Порой его можно было встретить в Доме журналиста в рабочее время, отдыхающим в компании таких же модно одетых молодых людей и красивых женщин. Но оказывалось, что к этому времени он успевал побывать в типографии, на бумажном складе, в Спорткомитете и еще в десятке мест, решить там все вопросы, все «пробить», «выбить», «добыть».
Затем он возвращался в редакцию, завершал накопившиеся к этому времени новые дела и уезжал совсем.
Луговой ворчал порой на Иванова: «Ну что ты всем девчонкам в редакции голову кружишь! Несолидно — все же ответственный секретарь». — «Шеф, — так звал он Лугового, — я в редакции самый ответственный товарищ, — возражал Иванов, — я вне редакции безответственный. Ведь писем из вытрезвителя и исполнительных листов пока не поступало? Не поступало. Так какие претензии?» Претензий действительно не было, Луговой высоко ценил своего ответственного секретаря и ворчал так, для порядка.