Костел в эту пору был пуст и темен, лишь витражи бросали радужные пятна на пол. Зелинский безвольно шел по длинной красной дорожке, поддерживаемый крепкой рукой ксендза.

— Вот здесь перед скорбящей божьей матерью, с сердцем, пронзенным семью мечами, преклоним колени, сын мой. И она лишилась сына, который вместе с тем был и сыном божьим. В жестоких муках умер он на кресте, а она должна была своими глазами смотреть на это, и поручила богу свою скорбь, и смирилась перед его силой, и за нас теперь в наших горестях богу молится. Доверься ей, поручи себя ей, и она тебя утешит, она о тебе позаботится, она возьмет твою скорбь в свои пресвятые руки.

Ксендз растрогался и шмыгнул носом. Из-под синих очков Зелинского неудержимым потоком лились слезы.

— Плачь, сын мой, плачь и молись. Молись ей, всех скорбящих радости, нашему прибежищу, матери нашей…

За окном шелестели липы. Ксендз громким шепотом читал молитвы. Зелинский крестился и бил себя в грудь.

— А теперь пойдем, поговорим о похоронах.

Потребовались настоятельные уговоры, чтобы Зелинский решился, наконец, сесть. Ксендз что-то записывал в толстую книгу.

— Похороны, так, и заупокойную обедню… Заупокойную обедню я отслужу в воскресенье.

Зелинский беспокойно нащупал на груди кошелек с деньгами. Ксендз понял этот жест и поднял обе руки, как бы защищаясь.

— Нет, нет! Ни гроша! Ни одного грошика не возьму! И речи быть не может!

Словно от назойливой мухи, отмахивался он от благодарности Зелинского.

— Нет, и кончено дело. И не благодари, сын мой, не благодари. К богу обращайся, о боге думай. К пресвятой деве припадай. Я не забуду о тебе, помолюсь и сам, чтобы тебе ниспослано было утешение в твоей скорби.

Зелинский вышел из ризницы на солнечный свет, совершенно ослепленный блеском, ошеломленный необычной добротой ксендза, лишь наполовину сознавая, что с ним происходит. Скужак уже ждал на подводе.

— Ну, я готов! Долго же вы там сидели.

— Ничего не берет.

— Как так? — не понял Скужак.

— Ни за похороны, ни за заупокойную обедню. Ни грошика, сказал…

Скужак хлестнул коня. Некоторое время они ехали молча.

— А знаете, что я вам скажу, Зелинский?

— Что?

— Граф должен бы уж совсем и ксендза и костел на свое иждивение взять.

— То есть как?

— А так, чтобы уж ни от правительства ему жалованье не шло, ни деревенские не платили.

— Почему же так?

— Да уж потому.

Они так и не поняли друг друга. Лошадь бежала быстро, зная, что домой, что ее ждет конюшня и еда. Поросенок время от времени повизгивал в мешке.

В тот же день по всем деревням стало известно, когда будут хоронить Зелинского. И не только в Мацькове и Остшене, но и в Гаях, в Бжегах, в Калинах, — повсюду. По всем деревням, над которыми возвышался Остшень, по всем деревням, с которыми граничили земли, пруды и леса графа Остшеньского.

— Милые вы мои, людей привалит, как еще и не бывало!

— Как на храмовой праздник.

— Больше, чем на праздник!

— А то как же!

— Небось и на кладбище не поместятся!

— Не обязательно всем на кладбище.

— Получше похороны у Зелинского будут, чем у молодого графа Остшеньского.

— Вы скажете!

— Ну да, у того какой гроб был, серебряный, какие огни горели!

— Гореть-то оно, может, и будет, — невинно вставил Скужак.

— Городите ерунду!

— Может, ерунду, а может, и не ерунду… Всякое может быть, когда столько народу сбежится.

— А уж сбегутся, сбегутся!

— Еще бы!

Люди собирались со всех деревень. До поздней ночи клокотало в Калинах, смазывали телеги, скликали друг друга парни, — казалось, во всей деревне не останется ни одного человека.

Но на другой день на всех дорогах, ведущих к Остшеню, стояли постовые в синих мундирах и вежливо поворачивали людей обратно.

VI

Роеки возвращались с ярмарки довольно рано: плохая была в этот раз ярмарка и делать в местечке было нечего. Ройчиха нетерпеливо поторапливала мужа.

— Да подхлестни ты гнедую! Гляди, как она идет, будто три дня не жрала.

— А куда тебе торопиться? Рано еще, успеем.

— Владислав давно уже проехал.

— Еще бы! Совсем темно было, когда они в город поехали, задолго до нас!

— Да хлестни ты кнутом-то, хлестни!

— А ты что хочешь, чтобы лошаденка вскачь по песку бежала? Ты глянь, она и так вся в мыле! Пусть себе идет, как хочет, не горит ведь…

— Ты-то никогда не торопишься.

— Зато ты сегодня что-то проворна, как никогда! В другой раз и не оттащишь от лотков, а нынче…

Она сердито полола плечами и концом коричневого платка стерла пот с лица.

— Ну и парит!

Лошадь тащилась нога за ногу по песчаной дороге. Ройчиха беспокойно вертелась на сиденье.

— Там за горкой дорога получше…

— Где там получше!.. Всюду один песок.

Плохо смазанные колеса скрипели. Роек сонно покачивался на сиденье, то и дело отгоняя оводов, которые облепили гнедую. Лошадь вздрагивала, и в укушенном месте стекала тоненькая струйка крови.

— Ишь как кусают.

— К дождю, что ли?

— Какой дождь? Ни тучки на небе!

Солнце медленно клонилось к западу, и уже повеяло вечерней прохладой, когда они добрались, наконец, до деревни. Ройчиха оживилась.

— Остановись на минутку у Зоськи. Ты поезжай помаленьку домой, а я сейчас прибегу.

Он рассердился.

— Погоняла, погоняла, а теперь охота по чужим избам бегать?

— Зоська наказывала у еврея про платок спросить, надо ей сказать.

— Да не сиди там долго, надо ужин варить.

— Только приедешь, и я буду, — уверяла она, слезая с телеги перед избой сестры.

Он хлестнул лошадь и уехал.

Зоська чистила в сенях картошку.

— С ярмарки?

— Да, уже.

— Купила что?

— Э, куда там! Такие цены запрашивают, страсть. Мерку ржи Адам взял да чуточку сала. Милая ты моя, зато что я в городе узнала!

Та опустила нож на колени.

— Ну?

— Об этой Анне! Я тебе такое расскажу…

Зоська слушала разинув рот. Вдруг она сорвалась с табуретки, так что картофельные очистки посыпались на пол и клюющий у ее ног цыпленок в страхе затрепыхал крыльями.

— Погоди-ка, погоди, я Юзефиху кликну.

Она вышла на порог и, опершись рукой о косяк, крикнула в соседний садок:

— Юзефиха, Юзефиха, подите-ка сюда на минутку! Я вам что-то скажу.

Увядшая низкорослая бабенка выпрямилась над грядками свеклы.

— Ну, что там? Иду!

Зоркие глаза Зоськи рассмотрели мелькающий на дороге голубой фартук.

— Галинская, Галинская, на одно словечко!

Заинтересованные, они вошли в сени. Ройчиха широко расселась на низкой скамеечке и, чтобы придать себе важности, неторопливо шмыгнула носом.

— Вы только послушайте! Сестра с ярмарки приехала, узнала там об этой Анне!

— О бродяжке-то?

— Ну да, о ней.

Ройчиха уселась поудобнее и начала:

— Пошла это я в лавку, за салом, значит, а Веселовская меня вдруг и спрашивает…

— Это которая Веселовская?

— Агнешка, та, что из Мацькова за каменщика в Липках замуж вышла, нешто не знаете?

— Да ведь есть и другая.

— Из Бжегов? Не-ет, это не та… Вот она меня и спрашивает: «Так эта Дурмайка, говорит, в Калинах у вас теперь живет?» — «Какая Дурмайка?» — спрашиваю.

— Да ведь Анна-то Дурмай по фамилии зовется.

— Милая моя, да разве я знала? И не слышала. А тут, слово за слово, и договорились, что это она. И теперь я уж все дочиста знаю!

Все головы тесным кружком наклонились к ней.

— Ну, и что, и что?

— Ну, она мне все дочиста рассказала, что и как. Эта Анна, она из Рапух, под Липками. У отца был морг или два земли, да все это брату досталось, а не ей.

— Ну, и что?

— Ну, ничего. Был там в Рапухах такой Михал Каня — ты, Зоська, может, знаешь, отец как-то раз у него свинью купил.

— Не помню.

— Купил, купил, мы еще тогда обе в девках были.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: