— Ишь ты, как защищают графское добро… Будто им кто платит… Пасись, пасись, там уже все кончилось, ни одного дымка не видать… Лучше было бы ночью. Вот и стар человек, а все глуп… Соберемся, Пеструшка, в другой раз… Теперь, верно, все побежали, ночью-то лучше было бы…

Межой возвращался в деревню народ. Впереди, забыв опустить высоко подоткнутую юбку, шла Агнешка.

— Гляди-ка, а вы пасете себе корову как ни в чем не бывало! А тут лес горел, страсть какой огонь был!

Он глянул на невестку выцветшими глазами, подбородок его гневно дрогнул.

— А вы спасали, а?

— Э, что там было спасать, — вмешался весь закопченный Казимерчук. — Ветра нет, чуточку елок сгорело, а уж орешник рядом никак не загорался.

Старик пережевывал беззубым ртом глухую злобу.

— Граф поблагодарит небось за спасение.

— Да, как бы не так! Теперь начнут искать, откуда огонь. Сам собой не загорелся. На нас же все и свалят.

— Как это, на нас? — крикливо запротестовала Агнешка. — Не иначе, сам лесник от папироски огонь заронил. Вечно он с папироской по лесу шатается.

— Его тут не было, он из Темных Ямок прибежал, чуть не задохнулся, — сказал Казимерчук.

— Ну, так откуда же огонь?

— А кто его знает. Бродяги какие, может, проходили — далеко ли до беды, да еще в такую сушь?

Одно упоминание о засухе сразу заставило позабыть о лесном пожаре. Солнце жгло беспощадно, безжалостно, жгло с самого апреля. Редкие грозы либо проходили стороной, либо разражались градом, но поля все так же тяжко дышали в знойной жаре. Агнешка вздохнула и лишь теперь, заметив, что юбка ее подоткнута выше колен, торопливо опустила ее.

— А вы бы пошли с коровой подальше, тут она все уже повыщипала. Скотина домой голодная придет.

— Подальше… Подальше… Интересно, куда?.. — бормотал старик, но потихоньку, про себя, чтобы не раздражать невестку. Коров и вправду негде было пасти. Солнце сожгло короткую траву, скотина тщетно шлепала губами. Она безнадежно останавливалась на пастбище над Бугом, меланхолически глядя перед собой, на россыпи песка, на сверкающий блеск воды. Коровы влезали в реку и стояли по колено в прохладной воде, лишь вздрагивая, когда на кожу садился овод. В любое время дня, — раньше так бывало лишь в полдень, — деревенские коровы стояли неподвижно, будто наелись по горло. Заслюнявленные морды жевали неизвестно что, так как на выжженных лугах почти ничего не осталось. Лишь на межах то тут, то там росла какая-нибудь травинка или покрытый листками куст, уцелевший от засухи. Но на общественных выгонах над рекой совсем ничего не было. Коровы спешили назад в коровники, наперебой теснились в воротах, в надежде на вязанку сена, на пучок люцерны, на пригоршню листвы, которые им бросят во время дойки. В пустых выменах почти не было молока — пальцы болели от дойки, белая струйка скупо брызгала в жестяное ведерко и иссякала прежде, чем доярка успевала оглянуться. Коровы чахли.

— Что же это будет к зиме?

— А ничего. Придется распродать, а то что же делать?

— Нешто кто купит? Да еще на зиму!

— Ну, до этого еще не дошло, чтобы уж ни у кого ничего не было.

— Есть у некоторых, не бойся. А только, как получится толчея на ярмарке, когда приведут скот на продажу, то за корову не дадут и того, что шкура стоит!

— Давно ли было, что лошадей просто так в городе бросали? Привяжут где-нибудь у забора и ходу, чтобы только штрафа не платить!

— Боже милостивый! Что только делается. Видать, последние времена приходят…

Начиналась жатва, но стоило лишь выйти в поле, как коса валилась из рук. На тощих, мелких, ломких стебельках торчали кое-где реденькие, почти пустые колоски. Овсень, который в прошлом году свез двадцать телег ржи, теперь с того же поля взял всего четыре.

— И семян не вернешь.

— А с пшеницей и того хуже.

— Одна картошка.

— Да кто еще знает, как оно с картошкой будет? Где тонко, там и рвется. Теперь жжет, а там, глядишь, как польют дожди, так и картошка сопреет.

Люди ходили хмурые, в избах становилось все голодней. Все больше народу кишело над Бугом, шли даже те, кто раньше говорил, что рыбалкой занимаются лишь лодыри. На ночь около деревни иной раз ставили пятьдесят, а то и больше переметов. Плюхались в воду нерета, погружались сети, вентерь стоял возле вентеря. Люди спасались, как могли, — но и рыбы становилось все меньше. Вода высыхала, появлялись большие отмели, рыба уходила в низовья, в более глубокие воды.

Над деревнями сняли золотые безоблачные дни, искрящиеся серебряные ночи. И, как всегда в страдную пору, то тут, то там начинались пожары.

За Бугом время от времени вспыхивало на ночном небе высокое зарево, и люди из Калин стояли в немом ужасе, глядя на знамение гибели. Но в то же время с облегчением убеждались, что это далеко — где-то в украинских деревнях, которых они и по названиям не знали. Будто эта отдаленность могла уберечь их самих от беды.

Но в тот самый день, когда горел лес, Захарчук, возвращавшийся с рыбалки, разбудил Роеков и Галинских, колотя в ставни.

— Вставайте, смотрите, горит где-то близко!

На восточной стороне неба будто луна всходила краснея. Но ночь была безлунная, а красный свет разливался все шире, полукругом опоясывая темное небо. Все дальше шел мрачный отблеск.

— Господи Исусе!

— Ну и горит!

Зарево моргало, как огромный глаз. Видно, ветер разносил пламя все шире.

— Где это?

Все больше народу толпилось на дороге.

— Мацьков?

— Какой Мацьков! Грабины, должно быть…

— Грабины вон в той стороне.

— Бжеги горят!

— Бжеги и есть! Не иначе, как Бжеги.

Мыдляжиха, у которой в Бжегах жила замужняя сестра, подняла рев.

— Да не причитайте, кума, ведь еще неизвестно, у них ли горит.

— Ну да! Глядите, какой огонь! Не иначе, как вся деревня горит.

— Да еще и ветер!

И вправду еще с вечера поднялся холодный ветер, и теперь он дул все сильней.

— Исусе милостивый!

— Ишь как полыхает!

Из красного зарева вдруг взвились языки пламени. Словно кровавые прожекторы, они бежали по небу, расширяясь кверху, на миг опадали вниз, будто притаившись, чтобы затем снова вспыхнуть с удвоенной силой.

Какая-то баба стала громко читать молитву. Бабы упали на колени, прямо в песок дороги.

— От глада, мора, огня и войны…

— Спаси нас, господи!

— От глада, мора, огня и войны…

— Спаси нас, господи!

— От глада, мора, огня и войны…

— Спаси нас, господи!

Винцент вместе со всеми стоял в толпе и смотрел в ту сторону. Его потрясли бабьи голоса, полные тревоги, мольбы и отчаяния. Он был до глубины души охвачен страхом и ужасом — и то был их страх и их ужас. На миг ему показалось, что он, как и Сташка, — дитя деревни, кровь от крови и плоть от плоти, что общая судьба и общее несчастье роднят его со всеми этими Роеками, Мыдляжами, Банями, со всеми теми, кто до сих пор казался ему чужим и чуждым. Испуг, который он испытывал, был испугом деревни, и он вынужден был убеждать себя, что у него-то ведь нет причин трепетать за урожай в амбарах, за скот в стойлах, за крышу над головой — потому что у него здесь не было ничего собственного.

Зарево росло. Уже и здесь, над Калинами, оно охватило небо. Сквозь рыжий багрянец вверх поднимались черные полосы дыма.

— Дотла все выгорит.

— А хлеб уже в амбарах.

— Господи Исусе! Господи Исусе!

Лес вырисовывался черной каймой, все небо над ним было в огне. Кровавые отблески падали на людей, толпящихся на дороге. Полные ужаса лица, казалось, наливались живой кровью.

— Надо бы сбегать в Бжеги! — вдруг предложил кто-то.

— Пока добежишь, там уже ничего не останется.

— Один только пепел да слезы…

Мыдляжиха зарыдала громче.

— Боже мой милостивый, старший-то мальчонка у них ведь больной лежал. Не иначе, как сгорел, сердечный.

— Не болтала бы ты невесть что, — рявкнул на нее Мыдляж.

Но зарево все усиливалось, и баба стала уже терять сознание от слез. Женщины брызгали на нее водой, растирали ей руки и ноги.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: