— Кто тебе сказал?
— Иван говорил, от своего офицера слышал. Сегодня у них там большое совещание, а только Иван говорил, что не иначе, мол, как придется удирать.
— А ты бы лучше с солдатом не водилась, — сказала сурово Магда.
Тереска даже руками всплеснула.
— Боже мой милостивый! Милая ты моя, да что он, не человек? Мешает тебе, что ли, что он Иван, а не Ясек? А мне так ничуть. Человек как человек. А уж добрый какой! Всегда мне принесет что-нибудь с кухни…
— Все-таки русский.
— Ну и что с того? Уж по мне лучше такой русский, чем, к примеру, наш управляющий. Тот поляк, так что же, больно он тебе по душе пришелся?
— Это другое дело.
— Ну, вот видишь. А Иван такой же мужик, как и мы. Еще получше, у него свое хозяйство…
Так они и не договорились. Магда, впрочем, думала, что Тереска просто болтает, как всегда.
Но наутро оказалось, что та говорила правду.
По всем дорогам загудело. По шоссе, по проселкам, по тропинкам и бездорожью тянулись воинские части. Усталые, запыленные, они поспешно уходили, не останавливаясь на постои. Тащились орудия, ехали полевые кухни. На подводах, на крестьянских телегах везли раненых.
Но пуще всего валило войска. Словно разлилась река без конца, без краю. Кругом было черно от людей, устремившихся по всем дорогам.
Они уходили. И жгли, жгли. Подкладывали горящие жгуты соломы под крыши, под углы изб. Везде дымилось, пылало. Каменные постройки, усадьба, бараки — те уцелели. Но сараи, конюшни, кладовые, амбары — все превратилось в пепел.
Горело день и ночь. Тяжелые тучи дыма заволокли лазурное летнее небо. В воздухе носились черные хлопья. Ветер разносил запах гари. Красное зарево день и ночь стояло в небе, его не могло затмить даже солнце.
Объявили приказ населению грузиться на телеги и уходить с войсками. Что будто бы немцы всех здесь перережут. Грузиться и уезжать в дальние края, в самую Россию, спасать жизнь.
В некоторых деревнях народ послушался. С криком, с плачем, с причитаниями грузили на подводы все, что у кого еще осталось, и тянулись к большой дороге, словно притоки этой ощетинившейся штыками реки, катившей там свои бесконечные волны.
Но большей частью люди пропускали эти россказни мимо ушей. А уж батраки и подавно. Человек зубами, когтями цеплялся за насиженное место. Нечего им было искать в далекой России. Уж какие бы там ни были австрияки, да и с русскими было не сладко. Народ ко всему привык, не больно-то его испугаешь. К тому же было известно, что, когда уйдут русские, придут австрийцы, а с ними придет и польское войско.
И бараки решили держаться. В красном зареве пожаров, в черной саже пепелищ, в стремительном пламени, проносящемся над полосками хлебов, которые все же удалось посеять в эту военную сумятицу и которых не вытоптали проходящие войска, вставала перед ними недалекая уже крестьянская родина. Наступало, видно, время, ради которого прятали в землю винтовки. Приближалось нетерпеливым, быстрым шагом. С той стороны должна была прийти родина — незачем было бежать вглубь России.
Тут ведь была своя земля. Хоть будто и помещичья, а все же своя. Ведь это они пахали и боронили ее, они ее засевали, им она была родная. Да хоть и эти плохонькие полоски под картошку и те жаль было оставить. И люди держались среди грохота выстрелов, среди гула дорог, в зареве пожаров, разлитых широким морем обезумевшего пламени.
А уж Магду ни за что бы не вытащить отсюда.
Ведь Ясек где-то тут. Уж его-то наверняка не понесет невесть куда за армией. Да и на что это похоже — они с Зоськой уедут, а он останется здесь? Она не верила, что те, кто сейчас с плачем и причитаниями уходит, когда-нибудь вернутся.
Одна Тереска не знала, что с собой делать. Когда Иван уходил со своей частью, она, потеряв всякий стыд, бежала рядом и плакала во весь голос, словно у нее родное дитя отнимали. Хватала его за рукав, цеплялась за длинную серую шинель, так что даже товарищи над ним смеялись. Да и свои подшучивали над Тереской, хотя не до веселья им было. Но она ничего не замечала. Они шли быстрым шагом, только пыль вздымалась по дороге, и Тереска с трудом поспевала за ними. Кто-то нечаянно наступил ей сапогом на босую ногу, она и не почувствовала.
Но вот на дороге сделалась пробка, что-то испортилось в колесе орудия, вокруг столпились солдаты, покрикивали офицеры, все перемешалось. Кто-то толкнул плачущую Тереску локтем в грудь, так что она отлетела в сторону. Теперь она потеряла из виду своего Ивана и никак не могла его найти. Волей-неволей, жалобно всхлипывая, она пошла назад в бараки и, как всегда, — прямо к Магде.
— Вот и ушел, ушел…
— Не брат он тебе, не сват. Сколько уж раз ты вот этак бегала за войском и причитала?
— Никакой в тебе, Магда, жалости нет к людям, вроде и сердца нет. А я, как посмотрю, что кругом делается, так такая меня жалость берет, что не знаю, куда и деваться.
— Да ведь грех.
— Какой там грех? Люди друг дружку убивают, вешают, как паршивых собак, бьют, жгут, над бабами насильничают, так это не грех? Милая ты моя, да нынче сам господь бог, наверно, не знает, что грех, а что не грех. Все в кучу свалили! Подумать только, сколько народу! И все на смерть идут. Как же не пожалеть!
— Да уж ты жалеешь, жалеешь, нечего сказать, жалеешь, — съехидничала Янтошка.
Она уже едва ползала, но все-таки иногда заходила к Магде. Теперь, сидя на пороге, она шептала молитвы и внимательно прислушивалась ко всему, что творилось кругом. Тереска хотела было наскочить на нее, но сдержалась. Она боялась дурного глаза, а старуха ведь может, коли захочет, сглазить. Да и людям наговорит, а люди как люди, хоть сейчас у каждого своих забот хватает, все равно рады из ничего бог весть что сделать. Лучше уж уйти подобру-поздорову. И Тереска отправилась к себе, на скорую руку что-нибудь приготовить. Она с утра не была дома, а ее старик хоть и смотрел на все сквозь пальцы, но ворчал, когда она не поспевала приготовить еду.
— Ну, а твой теперь наверняка вернется, — сказала Янтошка.
В первое мгновение Магда испугалась.
— Как вы сказали?
— Да вот, как только русские, мол, отойдут, так и Ясек из какого-нибудь угла вынырнет.
— Я и сама думаю…
— А как же! С теми, что придут, совсем другое дело. Хотя кто его знает, как оно там будет.
— Как будет, так и будет… Все равно человек ничего не переменит, раз ему что суждено…
— Оно-то так. Подумать, что и мне пришлось до этого дожить! Забыл, видно, бог обо мне, вовсе забыл.
— Не говорили бы вы, чего не надо!
— Милая ты моя, что ж ты думаешь, оно легко столько лет жить? Уж и надоело человеку. Я вот все думаю. Прибрал бы меня господь вместо Бронека, или Сташека, или еще кого из молодых! Сухая трава по земле путается, а молодые в земле лежат.
— Куда там, в земле! Прямо так в поле и гниют, вон как у нас, за лугами.
— Как-никак земля. Хоть голову к ней приклонишь. А пройдут войска, и похоронят их. Немцы, говорят, за порядком смотрят, так скорехонько могилки выроют…
Магда глядела на старуху. Ее всю согнуло. Казалось, она вот-вот пополам переломится. Ястребиный нос едва не доставал до подбородка, из-под платка выбивались седые пряди. Лицо, изрытое сотнями морщинок, трещин, борозд, было похоже на древесную кору. Словно глина, когда после весеннего половодья припечет ее сразу солнцем и вся она потрескается, раскрошится.
— Сколько вам годов-то?
— Годов? Сколько же это, милая ты моя, мне годов-то?
Она считала, вспоминала что-то. Ее маленькая голова вздрагивала, усталые покрасневшие глаза щурились.
— Девяносто, наверно, будет… И три… Либо девять… Нет, постой-ка, как же это? И не упомнишь. Отца твоего помню, когда он еще маленьким мальчиком был, деда твоего помню, всех здешних помню… Барщину помню хорошо.
— Барщину?
— Чего ж ты дивишься? Уж я тебе говорю, барщина не барщина, а мужику всегда одна судьба.
— Теперь, слышно, переменится.
— Мне-то уж не дождаться, нет… Скоро уж господь бог вспомнит обо мне… — бормотала старуха, глядя, как в сгущающихся сумерках небо разгорается заревом пылающих деревень.