Желая запутать следы, а также для того, чтобы уточнить наш замысел и проработать его в мельчайших деталях, мы все выехали за границу и, прежде чем русские сыскари, наступавшие нам на пятки, смогли стакнуться с зарубежными чинами полиции и обнаружить следы нашего пребывания в Познани, Берлине, Цюрихе, Милане, Женеве, Париже, Лондоне, Нью-Йорке, Филадельфии, Чикаго, Денвере, Сан-Франциско, мы уже возвратились в Россию через Владивосток и принялись осуществлять наш план самоочищения.
Мы развернули свои действия на всем протяжении Транссибирской магистрали и стали медленно просачиваться в Европейскую Россию. Везде мы поступали одинаковым образом: выпускали обращение к местным организациям, призывая их на сходки, затем неожиданно объявлялись не там, где нас ждали, а в соседних городах, на заседаниях тамошних партийных ячеек, ошеломляя собравшихся внезапностью. Чтобы сохранить видимость правосудия в глазах последних наших сторонников, мы устраивали сессию революционного трибунала. Каждый, кто за ближайшие месяцы принимал прямое или косвенное участие в нашей борьбе, представал перед этим судилищем, и мы совершенно хладнокровно приговаривали к смерти всех, кто был замечен в сношениях с полицией или искал безопасных подходов к ней, равно как и тех, кто, по нашим подозрениям, вильнул в сторону: всех осведомителей, всех умеренных, усталых, обуржуазившихся. Мы не знали пощады. Приговор был один — смерть. А еще по собственной инициативе и без каких-либо предварительных разбирательств мы истребляли всех влиятельных членов провинциальных комитетов, на коих нельзя было рассчитывать с полной уверенностью, тогда как они, по своему положению в организации и по тому, что о ней знали, могли в будущем представлять опасность; а потому мы тайно их убирали, а трупы уничтожали или сперва пользовались их влиянием, чтобы скомпрометировать некоторых неуловимых бойцов нашей партии, чье исчезновение представлялось нам выгодным. Когда революционный мир узнал о наших показательных судилищах, там поднялся изрядный переполох. Группировки всех мастей стали тыкать пальцем в нашу сторону; от нас все отвернулись, мы потеряли последнюю поддержку заграницы, притом упали во мнении людей, наиболее для нас ценных, в частности от нас отвернулся князь Кропоткин, кабинетный ученый, который так и не принял насущной необходимости подобной жизни в борьбе и приспособил свою теорию к более умеренным технологиям; не воспринял он и логику эволюции наших боевых методов. Партия наша развалилась, а мы воспользовались тем хаосом, что сами спровоцировали, и той пустотой, которую наша новая тактика создала вокруг нас: благодаря очень точно рассчитанным доносам, нам удалось засунуть в каталажку или руками официальных властей казнить целые толпы людей, нам подозрительных, освободиться от которых мы не смогли иным образом. Полиция в очередной раз встала на уши, но на этом этапе именно мы держали поводья в руках, направляя по ложному следу обыски и аресты, проводившиеся с оглушительным размахом. Не кто иной, как мы воспользовались ее работой, чтобы запутать и многократно переплести все следы, внушив ей, что в ее сети попали главные зачинщики беспорядков. Что до нас самих, мы оставались для нее невидимыми, окружив себя непроницаемой завесой, растворившись в мифах, так что в высоких сферах перестали верить в наше существование. Но народ, руководствуясь своим безошибочным инстинктом, еще сохранял уверенность, что мы есть. Он ощущал наше дыхание за всеми кулисами таинственной исторической драмы и, опасаясь нас, словно какой-нибудь бубонной чумы, прозвал «бесовским отродьем».
И народ не ошибался! Мы всегда были париями, изгнанниками, осужденными на смерть, у нас уже давно не осталось никаких связей с обществом или хотя бы с каким-нибудь нормальным семейством, но теперь мы по собственной воле спускались в ад, чтобы поднабраться там опыта. Какая движущая сила гнала нас, когда мы готовили покушение на царя, в каком состоянии духа замышляют такое? Подобные вопросы я часто задавал себе, глядя на товарищей. Мы жили, покинутые всеми, в разреженном воздухе, и каждый из нас был одиночкой, заглядывал в самого себя, как в пропасть, так что голова кружилась или душу охватывала какая-то темная истома. Уже давно ни я, ни мои соратники не помнили, что такое — спать нормально. Это какой-то фатум. Кровь жаждет крови, и те, кто, подобно нам, немало ее пролил, выходят из этого горнила как бы выбеленные, обожженные кислотой. Все в них изъедено, умерщвлено. Страсти прокисают, сворачиваются, рассыпаются в прах, остекленевшие чувства не дают никакой радости и разбиваются при малейшей попытке что — либо испытать. Внутри каждого из нас давно отгорел пожар, и на месте сердца осталась лишь щепотка праха. Душу свою мы разграбили сами: уже давно мы ни во что не верили. Нигилисты 1880-х были мистической сектой, сборищем мечтателей, нудно хнычущих о всеобщем счастье. Мы сделались полной противоположностью тех давних недотеп с их беспочвенными теориями. Мы-то были людьми действия, его технологами, спецами, первопроходцами современного поколения, призванного к самозакланию, глашатаями мировой революции, предвестниками всеобщей разрухи — реалистами, одним словом. Реалистами… Но вот реальности-то и не существует. А что? Разрушать, чтобы разрушить или чтобы построить — не все ли равно? Мы же не делали ни того ни другого. Были мы ангелами или демонами? Да полноте! Дайте досмеяться, и отвечу: нет, всего лишь автоматами. Мы действовали, как машина, мотор которой крутится вхолостую, пока не кончится горючее, — без цели, без смысла, как сама жизнь, как смерть, как сон. Даже вкус к несчастью и тот мы утратили.
Я наблюдал своих товарищей в непосредственной близости, всякая дистанция между нами исчезла.
Мы жили на чердаках московского Политехнического института. Полиция, особо внимательно следившая за этим учебным заведением, являлась туда с обыском раз двадцать за то время, пока мы там скрывались, но ей ни разу не удалось нас обнаружить. Сыщики всегда удалялись ни с чем, хотя что-то подозревали. Мы обитали в маленьких комнатках, находившихся за скульптурами фронтона, все каменные статуи оказались полыми — нам легко было там хорониться. К тому же одну из толстенных колонн перистиля выпотрошили специально для нас: железные штанги и крепления, которые мы там установили, чтобы поддерживать тяжелую крышу, служили нам насестами и ступенями лестниц, благодаря которым мы могли выбираться прямиком на улицу. А подвалы мы заминировали. Достаточно было соединить два проводка электрического контакта — и все здание вместе со значительной частью квартала взлетело бы на воздух: если что, мы готовились дорого продать свою жизнь.
Мы никуда не выходили, и это затворничество казалось нам ужасно нереальным. Работали мы под руководством ученого-химика, которого прозвали Три-A, что значило Александр Александрович Александров, и еще инженера-черногорца, откликавшегося на прозвище Два-Ж, хотя звали его Ждан Блажек. Мы никогда не обращались друг к другу иначе как по делу. Никто уже не думал об успехе нашего обреченного предприятия, каждый чувствовал, что нас подстерегает неудача и первый же неверный шаг положит конец общему делу. Мы давно утратили взаимное доверие, следили друг за другом, все время ожидая, что кто-нибудь из нас выдаст остальных, а потому были вынуждены устранить Сашеньку, маленького грузина, самого смелого в группе, но уже с явными признаками помешательства, а парочка наших неразлучных севастопольских бунтарей, Трубка и Птицын, однажды приняла яду, так никому ничего и не сказав. Ах! Речь уже не шла о завоевании мира или о его окончательном разрушении! Все торопились собрать последние силы, утекавшие словно в бездну, ибо в каждом из нас уже разверзлась пустота, грозящая поглотить остаток чувств, воли и мыслей. Наши личности пребывали в стадии угасания, перемежаемого внезапными скачками напряжения, когда возвращалась память, ощущался отдаленный зов чувств, какие — то излучения подсознательного, уже выродившиеся аппетиты — и все это снова приводило к жалкой усталости, к отупелому безразличию. Всем, конечно, известны эти маленькие игрушки, ваньки-встаньки, которых нельзя повалить, так как кусочек свинца, приклеенный в основании фигурки, тянет вниз, и она снова встает вертикально. А теперь представьте, что свинцовый кружок приляпали где попало. Тогда одна фигурка навечно склонится вправо, другая — назад, третья вообще встанет под таким невообразимым углом к искомой вертикали, что словами не передать. Именно что-то подобное творилось и с нами. Мы потеряли равновесие, смысл нашей индивидуальности, перпендикуляр живучести; сознание уклонялось куда-то вкось, где-то тонуло, а у нас не осталось балласта, чтобы бросить за борт. Мы уже не нависали над собственной жизнью, не смотрели на все немного сверху. При такой позитуре у нас оставалось ровно столько здравого смысла, чтобы посмеяться над собой, но смех перерождался в дьявольский хохот. И вызывал жажду. Тогда один из нас, обычно Буйков, лейтенант-дезертир, спускался вниз и покупал несколько пузатых бутылок водки. Но чем больше мы выпивали, тем более гротескным, абсурдным, смеху подобным представлялось нам наше положение. Смех звучал еще громче. И жажда. И смех… И жажда. И смех… смех… Эх!.. Хе-хе! Ха-ха! Ха-ха-ха!