Думаю, таким весельем мы обязаны именно Женомору, ведь у него, в отличие от прочих, было за что уцепиться: в то время как у остальных земля давно ушла из-под ног, он попирал ногами Машу, унижал, жестоко с ней обходился, грубил ей, мучил, приходя от всего этого в счастливое расположение духа. И смеялся.
Маша среди нас была единственной женщиной, а потому я наблюдал за ней с особенным вниманием. С недавних пор она сильно изменилась. Уже во время нашего кругосветного путешествия она сделалась невыносимой. Силы были на исходе. Она перестала понимать, что с нами творится, и не могла одобрить новой тактики. Предчувствовала катастрофу. Ответственным за все считала Женомора, то и дело наскакивала на него с обвинениями и проклятьями. Сценам не было конца.
— Оставь меня в покое! — кричала она. — Во всем, что теперь с нами происходит, виноват исключительно ты! Ты ни во что не веришь! На нас тебе плевать с высокой колокольни! Тебе все нипочем! Я от тебя с ума схожу!
Во время нашей карательной экспедиции по очистке партийных рядов она следовала за нами против воли, не принимая участия ни в чем, не раскрывая рта на наших собраниях, но мимикой, даже позой демонстрируя враждебность ко всем принятым нами решениям. Часто она в дороге скрывалась от нас и нагоняла только через несколько дней, в последнюю минуту, когда поезд уже трогался с места. Всем казалось, что ей хочется расстаться с нами. Если б она в те дни покончила с собой, никто бы не удивился. Каждому из нас случалось переживать подобные кризисы, и ее оставили в покое, ничем не досаждая, не надзирая за ее отлучками, поскольку на кого-кого, а на нее можно было положиться. Тем на менее однажды, помнится, я прокрался за ней — не ради слежки, но из чистого любопытства, желая удостовериться, разузнать, чем она там без нас занимается. Дело было в Нижнем Новгороде, в дни ярмарки. У наших товарищей была встреча в цирке с эмиссарами, приехавшими с севера и юга, они должны были передать нам свои послания во время представления. В моем присутствии никто не нуждался, и, приметив, что Маша выходит из гостиницы, где мы остановились, я выскользнул вслед. Целую ночь она бродила по Верхнему городу, подолгу останавливаясь перед главным полицейским управлением и специальным комиссариатом, затем спустилась в кварталы, где жила беднота, пошла вдоль рыночных рядов, в то время пустынных, мимо лавок торговцев пушниной. Я крался за ней в сотне шагов. Поскольку шел дождь, мы оба месили грязь, и ночные сторожа, мимо которых мы проходили, с удивлением глядели нам вслед: мы казались им подозрительными. Выйдя на берег Волги, она километра три, а то и более прошагала вдоль реки. Там стояло что — то вроде склада древесины, на берегу валялись кучи стволов, многие из которых были еще наполовину погружены в воду. Маша уселась на такое бревно, и я смог подобраться очень близко, оставаясь незамеченным. Она сидела неподвижно, сжавшись в комок, нахохлившись. Руками она обхватила колени и уткнулась в них. Застыла в неподвижности, как те несчастные, что ночуют под мостами. Так прошло два часа. Задул пронизывающий ветер. На воде поднялась пенистая зыбь, и мелкие волны негромко зашлепали о берег. Похолодало. Наверное, она промочила ноги. Я подошел вплотную и внезапно положил руку ей на плечо. Она глухо вскрикнула, выпрямилась, но, признав меня, упала ко мне в объятья и разразилась рыданиями. Я старался ее удержать, насколько хватало сил, и, приметив поблизости кучу опилок, тихонько отвел туда, уложил и накрыл своим меховым пальто. Она продолжала плакать. Поскольку я лег и вытянулся подле нее, она судорожно притянула меня к себе и стала сбивчиво говорить что-то — я не разобрал ни единого слова сквозь рыдания и истерическую икоту. Меня охватило неизведанное беспокойство. Впервые в жизни я чувствовал рядом с собой постороннее тело, и меня пронизывало чье-то животное тепло. Ощущение абсолютно неожиданное! Это физическое прикосновение так меня потрясло, что я готов был бежать куда глаза глядят и совсем перестал вслушиваться в Машины речи. Я без сил повалился на спину, мне было нехорошо, к горлу подкатывала тошнота. Я ожидал, что сейчас произойдет что-то страшное. Изо всех сил сжимал зубы. Сердце у меня билось чуть ли не в глотке, казалось, что меня мотает туда-сюда в пространстве… Сколько времени так прошло? Внезапно я стряхнул с себя эту дурную расслабленность. Так что она сказала?.. Ну да, что она сказала?..
— Маша! — воскликнул я, вскочив с кучи опилок. — Маша, о чем ты сейчас говорила? Что ты несешь, дрянь, что с тобой?
И я грубо тряхнул ее за плечи.
Она корчилась на земле. Ее рвало.
— Да… вот… потрогай там… ты сможешь его почувствовать… Он сегодня пошевелился… я беременна…
Вставшее из грязных облаков солнце заляпало светом вымокшие поля, и пронзительный щебет возвестил, что птицы проснулись. Мне показалось, будто я пробуждаюсь от тяжелого кошмара, а низкие тучи, гонимые сильным ветром, — лишь обрывки того дурного сна.
В глубине души я всегда презирал Машу, теперь же ее признание преисполнило меня отвращением.
Я думал о своем друге.
Нащупал револьвер. Вытащил.
Но тотчас убрал назад в кобуру.
— Несчастная! — заорал я.
И со всех ног бросился бежать.
Вернувшись в гостиницу, я все рассказал Женомору, но он лишь рассмеялся в ответ на мои возмущенные слова.
— Да оставь ты ее, оставь в покое, — только и сказал он. — Не выходи из себя из-за таких пустяков. Вот увидишь, как дело устроится, увидишь. И раскрой глаза: все это — лишь начало конца.
И разразился хохотом.
После тех событий прошло уже много времени — три зимних месяца, что мы провели в Политехническом институте; до Машиных родов их оставалось еще три и столько же требовалось для подготовки покушения.
Наш главный удар мы должны были нанести 11 июня. И чем ближе время подходило к этой дате, тем спокойнее, хладнокровнее мы становились. Тревога мало-помалу отпускала вместе с трепавшей нас лихорадкой. Возвращалась уверенность в собственных силах. И жажда, и хохот утихали. Все нити были уже у нас в руках, мы снова обрели нормальное состояние, планомерное упорство, веру в дело, уверенность в себе, мы испытывали расслабление, какое предшествует прыжку, и нам была сладостна эта неподвижность, что наполняет силами. К нам возвращалась зоркость взгляда, пронизывающего даль и преображающего все вокруг накануне любого опасного дела, когда человек собирается, словно перед прыжком с трамплина. Тут вся штука даже не в вере, не в том, будто мы вдруг уверовали в святость собственных целей или в какую-то свою особую миссию — я всегда приписывал подобное состояние (не знаю, чего в нем больше: физической готовности или нравственной решимости) исключительно профессиональной деформации личности, какую можно подметить у всякого человека действия — у великих спортсменов накануне гонок, в кабинете дельца перед крупной биржевой аферой. В подобном напряжении есть еще что-то от удовольствия, что занимаешься наконец делом — не важно каким, наслаждение от того, что просто тратишь себя. Это сорт оптимизма, неотделимого от самого действия, являющегося условием его начала, без чего невозможно сдвинуться с места. При этом человек не перестает мыслить критически, решительность не затмевает здравого смысла. Напротив, подобный оптимизм обостряет мыслительные потенции, дает вам некоторое пространство для разбега, а в последний и решающий час освещает поле действия особым лучом под прямым углом к вектору направления усилий, так что все предыдущие расчеты становятся нагляднее: он тасует варианты, как карты, и вытаскивает для вас верняк. После говорят, мол, «выпала удача», как если бы случай не учитывался в предварительных наметках, в некоем уравнении, где фигурирует переменная «г», от которой зависит начало действия. Игрок, который проиграл, — не более чем любитель, профессионал же выигрывает всякий раз, ибо всегда берет в расчет величину этой переменной, если и не выводит ее математически, то расшифровывает, когда она дает о себе знать в виде тиков, суеверий, предзнаменований, примет — совершенно так же, как какой-нибудь генерал накануне битвы переносит время наступления, поскольку завтра пятница, следующий день выпадает на тринадцатое число или же потому, что он встал не с той ноги, а его жеребец разбросал весь овес слева от кормушки. Принимая в расчет все эти предупреждения фатума, мы заглядываем ему прямо в лицо и от этого суровеем, становимся серьезнее, а позже заставляем зрителя или случайного свидетеля поверить, будто выигравший, победитель — любимец богов. Тот, кто передергивает во время решающих игр судьбы, похож на субъекта, строящего рожи перед зеркалом и приходящего от этого в бешенство, теряя над собой контроль, разбивая свое отражение вместе со стеклом и кончая тем, что хлещет по щекам самого себя. Это не что иное, как ребячество, но большинство игроков — дети, вот почему выигрывают не они, а заведение, и рок остается непобедимым.