Первый звонок для Шуйского прозвенел уже летом того же 1606 года, когда в Москве произошли волнения. Жак Маржерет, бывший охранник самозванца, находился в тот момент рядом с царем: «Узнав, что народ собирается от его имени на площади, он был весьма удивлен и, не трогаясь с места, где узнал об этом, велел разыскать тех, кто устроил собрание». Ситуация сильно напоминала только что происшедшее свержение самозванца. Шуйский быстро смекнул, что для него запахло жареным, и потому прибег к упреждающим мерам. По словам Маржерета, он начал плакать, упрекать сбежавшийся на площадь народ в измене, а потом и вовсе предложил своим подданным переизбрать его: «они сами его избрали и в их же власти его низложить, если он им не нравится, и не в его намерении тому противиться»[185]. И отдал скипетр и шапку Мономаха.
Для сохранения власти, как известно, прибегают к любым средствам. Притворство Шуйского спасло его от участи самозванца: народ успокоился и конечно же пожалел своего плачущего государя. Впрочем, хитрый государь надолго выпускать из рук скипетр не собирался — едва отдав его, он «тотчас взял обратно» со словами: «Мне надоели эти козни».
Несмотря на недоверчивый характер, готовность выслушать всякую сплетню и солгать в любую минуту, если это отвечало его интересам, Василий Шуйский все же пользовался уважением многих людей, прежде всего за свое происхождение, а также за начитанность, образованность и следование древним обычаям. В 1606 году, чтобы убедить всех в законности своей власти, царь послал по городам грамоты, в которых описывались злодейства самозванца. Как доказательство вины Лжедмитрия к грамоте прикладывались его письма к папе с уверениями в преданности католической церкви, с обязательствами содействовать соединению Западной и Восточной церквей, скорейшему приведению московитов к католической вере[186]. О настоящем царевиче Дмитрии говорилось теперь, что он не сам закололся ножичком, а «по зависти Бориса Годунова яко агня незлобивое заклася»; в грамотах извещалось о торжественном перенесении мощей истинного царевича из Углича в Москву.
Москвичи в спасение царя конечно же не верили. Все приходили на Лобное место, где три дня лежали тела самозванца и верного ему до самого смертного часа Басманова, и могли убедиться в действительной их кончине. Сомнений, что перед ним лежит не «Димитрий», а кто-то другой, ни у кого не было. Тем более не было их у Скопина: он хорошо знал царя, которого еще недавно охранял с мечом наголо. Михаил, наверное, мог даже сожалеть о его смерти, если бы не очевидные доказательства «вин» самозванца, о которых читали в царских грамотах.
Встречал Михаил вместе со всеми и процессию из Углича с телом истинного царевича Дмитрия. Слушал причитания царицы-инокини Марфы у гроба ее сына, ее вопли о том, что «она перед всеми людми Московского государства и всеа Руси виновата, а болши всего виновата перед новым мучеником, перед сыном своим царевичем Дмитрием». Просила прощения у всего мира, потому что «делалось это от бедности, потому, как убили сына ее царевича Дмитрия, по Борисову веленью Годунова, а после того держали в великой нужи и род ее весь по далним городам разослан был»[187].
Михаил смотрел, как убивалась и рыдала у всех на глазах вдова царя Ивана IV, и вспоминал ее встречу с «сыном» в селе Тайнинском год назад. Он своими глазами видел тогда, с какой искренней радостью обнимались Марфа и «Димитрий», как плакали от счастья, потому и поверил поначалу в истинность царевича. Да и как не поверить в слезы матери?
«Когда же Марфа говорила правду? — мучительно размышлял Михаил, глядя на нее. — Тогда ли в Тайнинском, когда она заверяла всех в спасении сына, или сейчас, когда она оплакивает его мученическую кончину?» С этим же вопросом он обращался дома и к своей матери, Алене Петровне.
— Да не спасся он тогда в Угличе, убили его. А ты не суди ее, пожалей бедную вдовицу, — услышал он мудрый ответ матери. — Как же ей было правду объявить, когда она смерти страшилась, женскою немощью одержима?
Будто свою судьбу видела боярыня, призывая сына к жалости. Пройдет всего четыре года, и Алена Петровна вместе с молодой вдовой Михаила будет сама неутешно рыдать над гробом единственного сына.
В семье Скопина-Шуйского к «нововоцарившемуся» родственнику отнеслись сдержанно. И лукавый характер его, и неуемное властолюбие, и любовь к «шептунам и ушникам» — все это заставляло сторониться и его самого, и его родных братьев. Шуйский во всех своих грамотах подчеркивал свою родовитость, кичился происхождением от Рюрика и «прародителя нашего великого государя Александра Ярославича Невского». Но Михаил с детских лет помнил, что Скопины — старшая ветвь могучего древа потомков суздальских князей, и потому он имеет не меньше прав на престол, чем братья Шуйские. К тому же все знали о том, что у немолодого Василия наследников нет, а правитель без наследника — это угроза новой Смуты и безвластия. Однако сам Михаил к тому времени еще себя ни в чем не проявил, о престоле для себя ни он сам, ни кто-либо из его близких даже не помышлял. Все вновь заговорили о появлении «воров» у границ, вести о новой волне Смуты докатились до Москвы.
Первый бой стольника Скопина
Летом 1606 года, когда Василий Шуйский венчался на царство, на окраинах государства уже сбивались в станицы недовольные новой властью. Как и год назад, основу мятежного войска составляли казаки, к ним присоединялись стрельцы и «всякие многие люди розных городов»[188]. К началу осени предводитель войска Иван Болотников привел повстанцев к Москве.
В 50 верстах от столицы принял свой первый бой девятнадцатилетний стольник Михаил Скопин. Его противником был не новик в военном деле, а прошедший огонь и воду, понюхавший пороху ратник. Больше года — вплоть до пленения вождя повстанцев — будет длиться война, за время которой не раз пересекутся судьбы юного стольника и опытного атамана.
В свое время историки посвятили Ивану Болотникову сотни страниц исследований, в подробностях описав перипетии и самой войны, и полной приключений биографии ее героя. Фигура мятежного атамана на долгие годы заслонила собой личности других участников событий — и главы государства царя Василия, и главы церкви святителя Гермогена, и главнокомандующего царским войском Михаила Скопина-Шуйского. Но, оказывается, оставить след в истории и сохранить имя в памяти народной — не одно и то же. В историческом фольклоре отразились многие персонажи Смутного времени, одних народ клеймил позором, называя Лжедмитрия I «Гришкой-Расстрижкой», Лжедмитрия II — «вором-собачушкой», Марину Мнишек — «девкой лютеранкой». Других — несчастных и безвременно погибших Ксению Годунову и царевича Дмитрия — оплакивал и жалел. Немало песен сложено о Скопине-Шуйском, а вот вождю восставших, храбрецу Ивану Болотникову ни в песнях, ни в былинах, ни в сказаниях места не нашлось. Отчего? Героем того, кто поддерживал лжецаря, народ не считал? Или причина кроется в ином?
По рождению Болотников был московитом, происходил из обедневших детей боярских и служил военным холопом у князя Андрея Телятевского. Военные холопы сопровождали князей и бояр в походах и сражениях, умели обращаться с оружием и были опытными бойцами[189]. К тому же Болотников был человеком крепкого сложения, сильным, храбрым, даже отчаянным. Поэтому не удивительно, что восставшие под его руководством нередко одерживали победы над царскими воеводами, имевшими в своем распоряжении артиллерию, более подготовленное и лучше организованное, снабженное огнестрельным оружием войско.
Известно, что Болотников бежал от своего хозяина на Дон, к казакам. Ходил с ними «за зипунами», воевал, «гулял» в Диком поле. Во время одного из походов был взят в плен крымскими татарами и, как сотни других русских пленных, продан на невольничьем рынке. Физически сильный и рослый, он был куплен хозяином турецкого корабля и определен им в галерные рабы. Стоили невольники дешево, их хозяева всегда могли найти замену умершему рабу, поэтому надсмотрщики не жалели гребцов, а их кнут то и дело опускался на спины несчастных. Но рабское состояние было не для Болотникова — ему повезло не только остаться в живых, но и вторично обрести свободу: их корабль был захвачен в плен немецким судном, а все невольники освобождены. На том же немецком судне он приплыл в Венецию, где прожил некоторое время, вновь привыкая к свободе и залечивая раны. В 1606 году он решил вернуться на родину: из Венеции через Германию и Польшу пробрался в Россию и, что называется, попал из огня да в полымя.
185
Записки Ж. Маржерета. С. 227–228.
186
ААЭ. Т. 2. № 48.
187
Там же.
188
Запись показаний одного из предводителей восставших. 1607 г. октября 10 // Народное движение в России в эпоху Смуты начала XVII в. 1601–1608. М., 2003. С. 174.
189
Записки Ж. Маржерета. С. 204.